Свеаборг. Из воспоминаний о службе с Г. И. Бутаковым

Свеаборг

Из воспоминаний о службе с Г. И. Бутаковым

(приводится по книге "Что видел, слышал, кого знал..." 2005 г.в., текст распознан автоматически, без редактирования)

— Вы вероятно слышали, что мы накануне войны с Англией и Австрией. В виду этого, для защиты Петербурга формируется оборона Кронштадта и оборона Свеаборга. Начальником обороны Кронштадта назначается адмирал Казакевич. Начальником обороны Финляндии и Свеаборга — адмирал Бутаков. Начальником Штаба обороны Кронштадта назначается генерал-майор Зыков. Угодно принять место начальника Штаба береговой и морской обороны Финляндии и Свеаборга?

Такими словами встретил меня, с крайне озабоченным видом, начальник Главного Штаба граф Гейден, когда на второй, или третий день Пасхи 1878 года я явился к нему, по приглашению, для «объяснений по делам службы».

Я отвечал, что при таких обстоятельствах принял бы место простого субалтерного офицера, а не только такое почетное назначение, какое граф мне предлагает.

— Ну, очень рад, говорил неизменно любезный граф Федор Логино- вич. Скажите о вашем согласии Григорию Васильевичу, поезжайте сейчас же к адмиралу Бутакову и, если можно, выезжайте завтра же вместе с ним в Финляндию, в Гельсингфорс.

Генерал-лейтенант Григорий Васильевич Мещеринов, помощник начальника Главного Штаба, ведавший личным составом офицеров Генерального Штаба, был добрейший, подчас грубоватый, но добродушнейший, незлобивый человек.

Когда, одиннадцать лет перед тем, переведенный в Генеральный Штаб, я обязан был явиться к Мещеринову, мне наговорили столько ужасов о его


314



грубости, что, самолюбивый по природе, я отправился к нему, заряженный полной готовностью на малейшую грубость ответить дерзостью.

К удивлению, встретил человека крайне любезного и добродушного, продержавшего меня с полчаса, рассказами о том, как он занят, сколько у него дела... Я молчал и слушал, думая: «Когда же ты заставишь говорить меня, чтобы узнать, хотя приблизительно, какой субъект поступает к тебе под начало?» Но так этого и не дождался.

Мещеринов отпустил меня, очень довольный собой и своим слушателем. С тех пор между нами установились самые лучшие отношения, и в опере, в антрактах, он неизменно подходил ко мне, говорил сам и любил послушать мою болтовню.

    Ну, очень рад, очень рад, повторял он, когда я пришел к нему от начальника Штаба. Только, пожалуйста, имейте в виду, что адмирал Бутаков человек очень умный, не то что Самсонов, не вздумайте его оседлать и сесть на него верхом.

Я отвечал, что никогда не имел ни малейшего намерения ни на ком ездить верхом, что я слишком хорошо езжу на коне, чтобы желать ездить на людях и тем менее на начальниках.

    Ну, вот, вы все с вашими остротами, да шутками. Повторяю вам, что Бутаков человек очень серьезный. Поезжайте к нему. Уверен, что он останется вами доволен, в той серьезной роли, которую придется играть вам обоим.

От Мещеринова я решил тут же, в Штабе, зайти к тогдашнему начальнику военно-учетного комитета, бывшему правой рукой Военного Министра H. Н. Обручеву. Я считал это необходимым, чтобы получить основательные сведения о Свеаборге, о котором до того имел самое смутное понятие, едва ли не только по учебникам географии.. К тому же — Обручев, хотя гораздо старший годами, был моим товарищем по профессуре и всегда благоволил ко мне, особенно после Ялты, где, во время Сербской войны, мы виделись и беседовали ежедневно.

Дав мне сведения, которыми сам располагал, сведения, как я вскоре убедился, крайне сомнительного достоинства, Обручев, с присущей ему самоуверенностью, не раз повторял:

    Пожалуйста, Александр Николаевич, не поддайтесь стремлению фронтовых начальников — держать в крепости войска. Свеаборг — крепость неприступная, поэтому держите в ней только орудийную прислугу, а отнюдь не войска, чтобы они не страдали от бомбардировки. Не забывайте, что крепость неприступная, и жалейте людей.

Прямо из Штаба я поехал на Фурштадтскую, к адмиралу Бутакову. Велел доложить о себе; меня попросили в кабинет. Прошло десять минут, адмирал не выходит; еще десять минут — я сажусь, хожу и волнуюсь.


315



Что же это такое? Там торопят, говорят, что каждая минута дорога, а адмирал изволит завтракать и поэтому не спешит. Да и не любезно крайне!

Хожу, досадую и волнуюсь.

Входит, наконец, человек в адмиральском мундире, лет 60-ти, среднего роста, плотно сложенный, блондин, с сильной проседью и красноватым цветом лица.

Я представился.

Прием крайне сухой, деловитый, нимало не напоминающий навязчивой любезности Самсонова.1

— Что ж, — спокойно говорил адмирал. — Если нужно, пожалуй —- выедем завтра.

Мы условились, с каким поездом ехать, и расстались.


II

Новое назначение явилось для меня такою неожиданностью что, в виду близости вероятности войны, я не подумал даже от него отказаться, но получив скудные сведения от Обручева и совершенно непричастный к крепостям, после знакомства с адмиралом я почувствовал себя крайне сконфуженным. Сомнения стали овладевать мною.

«Что же я знаю о крепостях? Сведения, которыми запасся в Академии? Неужели они достаточны? Адмирал, очевидно, смыслит в крепостях еще менее. Как же мы будем стоять во главе обороны крепости? Но решение уже принято, отказываться уж поздно. Поеду, по крайней мере, освежу то, чему когда-то учился».

Направился в Академию, запасся записками долговременной фортификации, сделал необходимые приготовления к отъезду и на другой день, вместе с адмиралом, выехал в Гельсингфорс. В дороге начал просматривать записки долговременной фортификации, думая, что наука и искусство ушли вперед, что найду что-нибудь новое. Нового ничего не нашел, а старое оказалось засевшим в памяти прочно. Да и переезд был недалекий — всего часов десять-двенадцать.

Познакомился ближе с адмиралом. Человек очень спокойный, мало любезный, неприветливый, не блестящий, но резонный, основательный. С ним служить можно.

Военный Министр, отпуская его, поручил по приезде в Свеаборг, составить комиссию, в которую, между прочим, входили: начальник Штаба округа, помощник его, начальник артиллерии, Начальник инженеров крепости, начальник Штаба береговой и морской обороны и Начальник


1 Моего, печальной памяти, бывшего корпусного командира.


316



Штаба морской обороны. Комиссия эта должна была выяснить состояние крепости и нужды ее обороны. Делопроизводителем комиссии был назначен я, как «начальник Штаба береговой и морской обороны».

Комиссия собралась на следующий же день. Но в самый день приезда выяснилось, что оборона сосредоточивается на девяти островах, с линией огня протяжением около 22 верст. При этом планы, представленные инженерами и составляющие величайший секрет, сразу же поразили меня своею наивностью. Это были вычерченные острова, красиво обведенные синей краской, изображающей море, но острова совершенно белые, без малейшего намека на рельеф местности; просто на светлых пятнах, среди голубого моря, начерчены были укрепления в довольно мелком масштабе.

Я пришел конечно, к тому убеждению, что необходимо познакомиться с укреплениями, и вообще с местностью, не по планам, а в натуре, и просил адмирала дать в мое распоряжение средства для сообщения с морем.

Адмирал назначил вельбот в полное и постоянное мое распоряжение, а для дальних поездок — дал небольшой пароход. И в тот же день мы начали совместный осмотр крепости. Начали с ближайших островов, составлявших некогда старинный неприступный Свеаборг. Осмотр привел меня в полное изумление.

Из географии мы знали, что Свеаборг стоит на семи скалистых островах и, что гранитные твердыни, воздвигнутые на этих островах, составляют неприступную Свеаборгскую крепость; то же говорил мне и Обручев. Но эти несокрушимые твердыни, к моменту последней турецкой войны, оказались хрустальными, так мало могли они отвечать сокрушительному огню не только одиннадцати, но девяти и восьмидюймовых орудий.

Надлежало заменить их материалом действительно стойким и притом дешевым — землею. Но земли на скалистых островах нет. Пришлось возить ее, или вернее — песок, с соседнего острова Сандгама (Песочный остров).

Итак, гранитные, неприступные для штурма стены, были срыты и заменены брустверами их песка, скаты которых, благодаря материалу, пришлось сделать очень пологими. Притом, впереди этих пологих брустверов не было рвов, потому что песок привозился издалека. Его не брали тут же, на месте, и укрепления оказались таким образом не только не неприступными, но вследствие пологости скатов, отсутствия рвов и прикрытого пути, штурм их не представлял ни малейших затруднений.

А между тем престиж неприступности остался.

Укрепления были снабжены преимущественно орудиями большого калибра, для действий против неприятельского флота. Интересы же непосредственной обороны крепости, были забыты вовсе, и начальник Штаба округа, очевидно начиненный Обручевым, постоянно повторял, что в крепости


317



надо держать только орудийную прислугу, потому что крепость неприступна, что пехотные части надо держать вдали, вне крепости, дабы они не терпели потерь от бомбардировки. Его поддерживал и Начальник Инженеров.

    Да помилуйте, — говорил я, — где же эта прославленная неприступность? Ведь гранитные, неприступные стены вы срыли и сделали это вполне основательно. Но ведь вместо них вы насыпали пологие песчаные бруствера. Впереди их нет даже ни рвов, ни прикрытого пути. Чем же вы будете оборонять крепость, если не грудью пехоты?

«Не знаю, как вы так смотрите, — отвечал несколько сконфуженный начальник окружного Штаба. — Но я передаю мнение генерала Обручева. Притом, ведь укрепления построены на скалистых островах, на которых высадиться невозможно».

    А я убежден, напротив того, — возражал я, — что в туманную погоду, на катерах неприятелю легко будет высадить полторы-две тысячи человек, что высадка, за исключением острова Реншера, не представит нигде затруднения и что неприятель может взять вашу неприступную крепость голыми руками.

«Катера разобьются о скалы», — утверждал Г.

    Ваше Высокопревосходительство, — обратился я к адмиралу, — позвольте вас просить назначить морского офицера для обследования берегов и для доклада комиссии на завтрашний день о степени их доступности.

На другой день лейтенант донес в комиссии, что все берега, кроме острова Реншера, для катеров совершенно доступны. И на вопрос мой, — какой процент катеров может пострадать и разбиться о скалы, если будут приняты надлежащие меры для предохранения бортов, — офицер совершенно твердо ответил, что «если не будет очень свежо», т. е. на морском языке, — если не будет бури, «то нет основания, предполагать чтобы пострадал хотя бы один катер».

С самого начала совместных поездок по укреплениям и работе в комиссии отношения адмирала ко мне видимо изменились. Он по-прежнему не подавлял своею любезностью, был прост и спокоен, но постоянно, по всякому вопросу, требовал моего мнения и неизменно соглашался с ним. Мало того, он прямо объявил, что в деле крепостей и вообще в сухопутной войне он ничего не понимает и, что будет смотреть на меня не только как на помощника, но как на своего руководителя.

И к моему собственному величайшему удивлению, с первого же дня оказалось, что во главе обороны пришлось стать мне,1 что Свеаборгские инженеры до такой степени поглощены хозяйственными выгодами своей профессии и деталями, не имеющими ни малейшего интереса для обороны


1 Обстоятельство, удостоверенное адмиралом в его прощальном приказе.


318



(как например, красивые отделки покатостей дерном), что совершенно потеряли из вида самое существо дела, интересы обороны не с показной только стороны, а со стороны противодействия неприятелю.


Ill

В молодости мне приходилось много работать, особенно, когда я занимался военной историей. Сличение различных источников и свидетельских показаний об одном и том же предмете, часто прямо друг другу противоречащих, представляя огромный интерес, заставляло и много работать. А противоречия доходят иногда до смешного. Так, Наполеон о сражении при Маренго написал в разное время четыре реляции, друг на друга мало похожие. Даже о состоянии погоды Мармон говорит, что он не помнит более чудной ночи, как та, которая окутывала берега Бормиды (река) в канун сражения при Маренго, а Виктор об этой же ночи пишет, что его застала страшная гроза, от которой он едва успел укрыться на мельнице.

Разобраться в противоречиях иногда крайне трудно, требует много времени, любви к делу и особого, так сказать, чутья, такта, который вырабатывается напряженным желанием разыскать истину.

Но, много работая, мне всегда казалось неловким говорить об этих трудах, да при том и темперамент заставлял, кончая работу, весело болтать не о серьезных материях, отчего во мне никто не подозревал человека серьезно работающего.

Я хорошо понимал, что это вредит моей репутации, но напускать на себя серьезность и ученый вид я считал насилованием натуры и шарлатанством, к чему всегда питал глубокое отвращение.

Итак, в молодости я много работал, но сколько помню, никогда мне не приходилось работать так напряженно, как в Свеаборге.

И было над чем поработать.

Положение было крайне серьезное. Война висела в воздухе. Вот-вот она будет объявлена. А через два дня после объявления войны английский флот мог появиться уже под Свеаборгскими брустверами. Каждый день был дорог. Надо было встретить этот флот и позаботиться о том, чтобы встреча была не опереточная. А состояние Свеаборга к нашему приезду было, действительно, опереточное.

У всех как-то сидел в головах престиж его неприступности, как я уже говорил, чисто фиктивной. Небрежность дошла поэтому до того, что к нашему (с адмиралом Бутаковым) приезду не было готово при укреплениях ни одного порохового погреба, и весь порох, в количестве 60 000 пудов,


319



находился в неказематированном здании, позади укрепленных островов, на острове, сколько помню, Кальфгольме. И в случае войны ничего не стоило двум-трем смелым финнам, за английские деньги, в темную ночь, приколоть часового у порохового погреба, подложить фитиль и безнаказанно удалиться.

Кстати же и английский консул, несомненно был в курсе состояния обороны: прекрасная дача его, на крутом берегу в Брунс-парке, в нескольких десятках саженей от острова Реншера, составлявшего правый фланг наших позиций, была как бы нарочно выстроена для удобства наблюдений за тем, что делается в крепости. И мы, по добродушию своему, с этим мирились, и никому не приходило в голову даже протестовать. Понимали, ворчали, но только ворчали.

Начальником инженеров был полковник Бенар, получивший, впоследствии, печальную всероссийскую известность. Крепостной подрядчик обязан был окончить все укрепления и пороховые погреба со всеми отсрочками, о которых ходатайствовал Бенар, к Святой неделе. Но мы приехали — и ничего не было готово. Внутренние скаты брустверов были красиво отделаны дерном, а погреба едва начаты. При этом строились они с полной наивностью: в них вели двери прямо с внутренней стороны укреплений, без всяких, так сказать, сеней, без траверзов, так что неприятельский снаряд, разорвавшийся внутри укрепления, мог свободно пробить двери погреба и взорвать самый погреб. Мало того! Наивность дошла до того, что на острове Куксгольме пороховой погреб был расположен так, что подвергался прицельному огню неприятеля.

Я сразу оценил по достоинству господина Бенара и его отношения к подрядчику, который, как оказалось впоследствии, был подставным лицом, а настоящим подрядчиком был сам Бенар. Еще не зная этого последнего обстоятельства, нельзя было не видеть, что работы инженеров были исключительно хозяйственные, а отнюдь не боевые, и это возмущало особенно потому, что Бенар был несомненно человек умный, и даже очень умный, прекрасно владевший при этом языком, что давало ему сначала в Комиссии большой вес, пока мне не удалось выставить его в надлежащем свете. Поняв неблагородную подкладку его действий, я решился не жалеть его, и когда, на третий же день после приезда, обходя вместе с адмиралом укрепления, мы в первый раз попали на остров Куксгольм, я, указывая на строящийся погреб, без церемонии, спросил Бенара:

— «Что это такое, полковник?»

Он удивленно отвечал — «пороховой погреб».

«И вы не шутите, полковник?»

С обиженным видом он отвечал, что в данном случае считает шутки неуместными.


320



«Но, если вы не шутите, как же вы могли построить пороховой погреб так, что он подвержен даже прицельному огню неприятеля?»

     Откуда? — спросил он с тревогой.

«Да вот, не угодно ли посмотреть».

И я указал ему кусок моря, откуда можно было свободно стрелять прицельным огнем по строящемуся пороховому погребу.1

Он как-то совсем съежился, а адмирал, спокойный и серьезный, только покачал головою, и боевой авторитет Бенара был окончательно подорван.

На следующий же день я потребовал в комиссии, чтобы все работы по укреплениям и, прежде всего, по пороховым погребам с траверзами и преддвериями, были окончены в двухнедельный срок, под угрозой потери подрядчиком залогов.

Бенар отвечал, что это невозможно по неимению в Гельсингфорсе достаточного количества рабочих и объявил, что признавая резонность моих требований, он просит дать для работ войска, причем подрядчик соглашается платить за каждого солдата две марки. Предложение это, очень обстоятельно обоснованное Бенаром, произвело впечатление в комиссии, и я увидел, что сам адмирал готов на это согласиться.

«А сколько получает подрядчик по расценке за каждого рабочего?» спросил я Бенара.

Тот несколько сконфузясь, объявил:

    Четыре с половиною марки; но солдаты не такие опытные рабочие, говорил он, — между тем окончить укрепления и особенно пороховые погреба, как Вы изволите говорить (обращаясь ко мне) совершенно необходимо и, при невозможности окончить работы иным путем, употребление войск — является единственным средством.

Опять вижу общее настроение согласиться с предложением Бенара.

Цинизм его меня взбесил, и я выступил с горячей отповедью. Я говорил о том, что при организации крепостных дивизий, по которой один батальон развертывался в целый полк, причем третья часть состояла из новобранцев, еще ни разу не стрелявших, а в ротах было только по одному офицеру — ротному командиру, — в виду возможного близкого начала боевых действий, необходимо прежде всего позаботиться о тактической, боевой подготовке войск, а не употреблять их в виде рабочей силы. О боевой подготовке необходимо позаботиться особенно потому, что крепость, как я доказал, представляет полное удобство для штурма — нет ни рвов, ни прикрытого пути, ни достаточного количества ар


1 Факт этот официально удостоверен в поданной мною записке об обороне Свеаборга, сохранившейся, без сомнения, в архивах Главного Штаба.


321



тиллерии малого калибра, которою можно бы было встретить штурмующего неприятеля. Придется отстаивать крепость грудью пехоты и надо, чтобы эта пехота имела хоть какую-нибудь подготовку, а третья часть ее еще не производила ни одного выстрела. Одним словом, заключил я, я решительно стою за то, чтобы в виду возможности близких военных действий, солдаты занимались своим солдатским делом, а не работали в пользу подрядчика.

«Потрудитесь, полковник, заявить подрядчику, обратился я, наконец, к Бенару, — что если он не надеется кончить все работы через две недели и не даст в том подписку, то я сегодня же дам телеграмму управляющему моим Царскосельским имением, чтобы он немедленно собрал в Петербурге две тысячи рабочих, не стесняясь ценой, и эти две тысячи через три дня будут уже здесь. Разумеется, ценой стесняться мы не будем, и залоги подрядчика дадут нам возможность не стесняться в этом отношении, а Петербург легко может дать не две, а двадцать тысяч рабочих, почему я беру на себя ответственность в том, что через три дня две тысячи рабочих будут на укреплениях.

Решительный, горячий тон подействовал: все согласились со мною, а на следующий же день рабочих уже оказалось достаточное количество и все работы по укреплениям в две недели были окончены.

Конечно, я подвергался большому риску, потому что управляющий мой был человеком простым, не очень бойким, да и набрать две тысячи хороших рабочих даже в Петербурге в два-три дня нелегко, но я был убежден, что подрядчик, как человек опытный, может набрать хотя не такое, но достаточное количество рабочих даже на месте, несколько увеличив рабочую плату. Убежден был, что Бенар сдаст, поэтому и действовал так решительно.


IV

Я упомянул об организации крепостных дивизий. Военный министр, Дмитрий Алексеевич Милютин, при несомненных высоких качествах ума и характера, часто проявлял полную непрактичность в своей деятельности в реформах, очень красивых на бумаге и мало пригодных в действительности. Это отразилось и на организации крепостных дивизий, в основание которых легло развертывание батальона в целый полк, причем каждая рота развертывалась в батальон, а так как в большинстве рот было менее четырех офицеров и батальоны состояли из четырех рот, то в каждой роте оказывалось не только по одному офицеру — ротному командиру, но некоторыми ротами командовали фельдфебеля.


322



К этому надо добавить, что в каждой роте оказывалась лишь четвертая часть не отпускных и не новобранцев. Все остальное — только что поступило в ряды. Из числа этих пришлых была и большая часть унтер- офицеров, о характере и качестве которых — ротные командиры не имели ни малейшего понятия; одним словом, крепостные дивизии, развернутые из батальонов, представляли собою конгломерат, весьма мало пригодный для той серьезной роли, на которую их предназначали. Это особенно давало себя чувствовать в таких крепостях как Свеаборг, под укреплениями которого неприятель мог появиться даже через 24 часа после объявления войны.

Вот почему я и восстал так горячо против употребления солдат для работ и напрягал все силы молодости для того, чтобы дать им возможную боевую подготовку, для чего комендант крепости, генерал от артиллерии Алопеус был совершенно непригоден по своей безличности и преклонному возрасту.

Но если я стал с самого начала в острые отношения с начальником инженеров крепости Свеаборга, то начальник артиллерии генерал Колку- нов произвел на меня, напротив, самое отрадное впечатление.

Не знаю, насколько он увлекался хозяйственной стороной своего дела, хотя убежден, что и в этом отношении он был безупречен, но в смысле боевой подготовки он проявлял полную энергию и в высшей степени толковую распорядительность.

Это поставило нас с самого начала не только в хорошие, но в приятельские, почти дружеские отношения. Ни разу, ни одной бумаги не писал я начальнику артиллерии, а просто приглашал его к себе, извиняясь недосугом, который он понимал очень хорошо, видя меня заваленным работой, иногда же, при возможности, ехал к нему, и все решалось на словах без малейшей проволочки времени.

Таким образом, если бы вздумали судить по бумажным данным, то начальника обороны можно было бы упрекнуть в полном бездействии во всем, что касалось артиллерийского дела крепости. В действительности же — дело кипело в полном смысле слова, так например — в самый день прибытия в крепость 11-дюймовых орудий, которые считались тогда пределом артиллерийской техники, — они оказались уже на местах, несмотря на свою громадную тяжесть (если не ошибаюсь — 1200 пудов) и на то, что механических средств для обращения с такими гигантами в крепости не было.

Дружеские отношения с Владимиром Егоровичем Колкуновым не ограничились Свеаборгом, и когда он, лет десять спустя, узнал в Киеве о моем приезде, то немедленно разыскал меня и бросился на шею, а еще лет через десять — он лежал уже в могиле. Мир праху этого хорошего, честного русского человека, исполнявшего свои обязанности как надлежит это


323



делать всякому воину, верно понимающему священный долг — защиты родного края.

Комендантом крепости, который должен был бы быть душою обороны, состоял, как я упомянул — генерал от Артиллерии Алопеус, человек очень порядочный, корректный, добрый, но, быть может от старости, лишенный всякой энергии, при совсем невыдающемся уме; он не вмешивался решительно ни во что и удовольствовался ролью пассивного наблюдателя.

Таким же безличным был начальник крепостной дивизии —• генерал- лейтенант Янковский, доставлявший мне подчас хлопоты совершенно частного характера вследствие поступавших к начальнику обороны просьб о неплатеже бесчисленных долгов генерала, очень добродушного, но, по- видимому, настолько же легкомысленного. Он часто приезжал ко мне с просьбами уладить то или другое частное дело.

Вот и весь перечень главных лиц, входивших в состав обороны.

Прежде чем перейти к характеристике адмирала Бутакова считаю необходимым сказать несколько слов о лицах стоявших во главе финляндского военного округа и управления краем.

Генерал-губернатором был Генерал-Адъютант Граф Адлерберг, брат министра двора, друга Императора Александра II.

Адлерберг держал себя необычайно напыщенно. К нему можно было приходить даже по приглашениям на вечера не иначе как в полной парадной форме. Это был высокого роста, надутый и, сколько я мог заключить при непродолжительном знакомстве — ограниченный человек. Я сужу, впрочем, по единственному обеду у Графа, при самом начале обороны, на который пошел по настоянию адмирала. От вечеров же, с обязанностью приходить на них в полной парадной форме, я упорно отказывался, ссылаясь на недосуг — причина, не бывшая, впрочем, и вымышленною. Что касается обеда, то в нем поразили меня две вещи: во-первых — мой спокойный адмирал оказался вполне светским человеком, премило разговаривавшим с графиней; во-вторых — поразила меня пустота, бессодержательность и курьезность общих разговоров во время стола вместе с поразительным невежеством. Вот пример: вопрос о мире или войне был у всех на устах. О нем говорили везде, заговорили и на обеде. Коснулись и Босфора, и вдруг генерал Г., бывший главным помощником по военной части генерал-губернатора, говорит:

«Что же Босфор, ведь он не шире нашей Фонтанки».

— Ну, как не шире Фонтанки, — заметил надутый граф, очевидно познавший ширину Босфора из личного опыта своей некратковременной жизни.

Мы с адмиралом только невольно переглянулись и опустили глаза в тарелки.


324



Ближайшим помощником генерал-губернатора по военной части, как сказано, был генерал-лейтенант Г.

Я встречал его во время польского восстания — когда он командовал стрелковым батальоном. Это был человек очень хорошей военной репутации, по общим отзывам — храбрый, энергичный, деятельный. При том далеко не глупый, добродушный, любезный, не лишенный светского лоска, очень ловкий, он сумел составить себе крупную военную карьеру, благодаря которой, в качестве главного помощника такого человека как граф Адлерберг, фактически становился во главе всех войск, расположенных в Финляндии. Но, слабовато, кроме языков, образованный вообще, он являлся совершенным ребенком во всех крупных военных вопросах, выходящих из области самых обыденных мелочей. Я пользовался, впрочем, с его стороны подавляющею любезностью, так же, как любезностью его жены, очень умной, образованной, вполне светской женщины. Я бывал у них довольно часто, отвечая этими посещениями на приглашения обедать запросто и на доводы, что «все равно нужно же вам терять время на обед».

— Вы, пожалуйста, не передавайте своих знаний и мыслей Г-у, говорил мне не раз начальник инженеров округа — генерал Фролов. Он (т. е. генерал Г.) выуживает от вас ваши мнения и сведения, а потом выдает их за свои.

Но меня это мало беспокоило и, в ответ на любезность Г. и его жены, я отвечал любезностью же, охотно принимал его у себя, угощал редкой, вывезенной из Петербурга, старой мадерой и откровенно давал ответы на все его вопросы.


V

Я сказал, что начальником инженеров округа был генерал Фролов. Это была натура, сложная и очень интересная.

Я познакомился с ним за несколько лет до Свеаборга, в одну из сред помощника редактора инженерного журнала, полковника Генерального Штаба, Михаила Семеновича Максимовского, бывшего тогда профессором администрации Академии Генерального Штаба и, несмотря на некоторую разницу лет — моим большим приятелем.1

У М. С. Максимовского по средам собиралась вся редакция «Инженерного Журнала», частью профессора Академии Генерального Штаба и сторонние интересные люди. О картах не было и помина, хозяева были


1 Ввиду того, что искренно мною уважаемый М. С. еще не сошел с жизненного поприща, воздерживаюсь от характеристики этого почтенного человека.


325



неизменно радушны, тон бесед отличался терпимостью и разносторонностью, и это привлекало на Максимовские среды умных и интересных людей.

Ни одной почти среды не пропускал всеми любимый за ум, горячность и бесконечную доброту Мих. Ник. Герсеванов. Гораздо реже заходил его приятель Фролов. Когда я увидел его в первый раз, мне показалось, что хозяйка дома была с ним менее любезна, чем с остальными. Пользуясь ее расположением, я спросил о причине.

    С ним нельзя иначе, отвечала она: он страшный нахал: воображает себя Дон Жуаном и вечно хвастает своими победами, конечно мнимыми, п. ч. будь иначе — не хвастал бы.

Слова ее подтвердились, и я узнал, что Фролов в указанном смысле пользовался самой прочной репутацией, что достаточно было порядочной женщине проболтать с ним полчаса, чтобы он кричал о победе над нею. Большинство относилось к нему за это с величайшей холодностью. И вместе с тем он был ближайшим приятелем и, сколько помню, сожителем безукоризненного во всех отношениях Герсеванова.

Когда последнего упрекали за дружбу с Фроловым, он со своим неизменным смешком говорил, что надо знать его ближе, что у всякого человека есть свои слабости, что Фролов совсем не такой пустой, каким кажется, что он серьезный и даровитый математик и даже поэт, пишущий очень недурные стихи.

И это было правда.

Прежде, чем перейти к встрече моей с Фроловым в Гельсингфорсе, не могу не сказать попутно нескольких слов о симпатичнейшем М. Н. Гер- севанове и о том инженерном кружке, к которому он принадлежал. Этот последний отличался превосходным, честнейшим направлением, и направление это отразилось на восточной войне 77-го года, в которой инженеры наши показали себя в смысле честности за самыми малыми исключениями безукоризненно, чего, к сожалению нельзя сказать о многих артиллеристах того времени.

Что же касается Герсеванова, то ему, более чем кому-нибудь, обязано Техническое Общество своим возникновением. По крайней мере он с отличавшей его горячностью ко всем приставал с ним, собирал средства, устраивал беседы и сообщения, даже, как-то, потребовал последнего от меня.

    Помилосердствуйте, Мих. Ник., да о чем я буду сообщать в Техническом Обществе, о Военной истории что ли?

«Ну уж о чем хотите. Придумайте что-нибудь», — отвечал он.

Он был ярый протекционист. Максимовский и большинство кружка, — мы, зараженные западничеством, были фритедерами, и на этой почве происходили нескончаемые споры.


326



«Вагоны непременно должны быть русские», — горячился и кричал Мих. Ник.

— Да, и будут у вас вагоны такие, что из всех щелей дуть будет, — отвечали ему.

«Пусть будет дуть, пусть будут щели. Научимся — будем делать не хуже заграничных».

-— Да, а пока научимся, да и научимся ли еще? — вы сами такой ревматизм себе наживете, что всю жизнь будете помнить, — настоящий, русский ревматизм, — смеялись мы.

«Согласен и на ревматизм. Пусть наживу ревматизм, только от русских вагонов», — смеялся и Герсеванов.

Последствия показали, насколько он был прав — как смотрел дальше нас, своих оппонентов. Жаль только, что не дожил он до того дня, когда наши вагоны пошли за границу!

Возвращаюсь к Фролову.

Занятый свыше меры, я решил никому не делать визитов, но Фролов сам зашел ко мне, заявил, что ужасно обрадовался, узнав о приезде петербургского знакомца, и просто потребовал ехать вместе с ним, познакомиться с его женой и пообедать запросто.

Известие, что он женат, было для меня совершенно неожиданным. Отговориться было нельзя, как я ни пытался, и мы поехали.

Оказалось, что квартиру занимает он очень скромную. Обстановка отвечала квартире, хотя все дышало чрезвычайной порядочностью. На роскошь и широкую жизнь не было даже намека.

Сам Фролов выказывал мне величайшее внимание и я, по своей наивности, преследуя крепостных инженеров за их бездеятельность и воровство, никак не подозревал, просто не мог предположить, чтобы это делалось с ведома Фролова, хотя он и был начальником инженеров округа. Думал, что они злоупотребляют его добродушием и что влюбленность в жену, кстати сказать — молодую и прелестную женщину — мешает ему ясно оценивать деяния подчиненных.

С другой стороны, я не считал себя вправе давать начальнику оценку его подчиненных и таким образом влиять на их судьбу. Говорил, правда, об усмотренных мною непорядках; он со мною соглашался, упрекал своих инженеров в бездеятельности, но оставался ко мне неизменно любезным и в высокой степени внимательным. Начальника штаба округа он недолюбливал. Называл его ограниченным немцем, без всяких сведений и убеждал меня не посвящать его в тайны, всем, впрочем, доступные из книг, — военного ремесла, говоря, что «немец» нахватается ваших взглядов, мнений и будет после вашего отъезда с апломбом высказывать их как свои собственные и кичиться ими.


327



Впоследствии оказалось, однако, что искренность Фролова и его добрые ко мне отношения были крайне сомнительного и даже вовсе отрицательного свойства. Мне говорили, по крайней мере, что по возвращении Тотлебена с войны он поехал в Петербург и горько жаловался ему на мое отношение к инженерам. Мне передавали также, что Фролов подал даже записку Тотлебену, направленную против меня и что вообще визит Фролова так подействовал на старого Севастопольского героя, что он приведен был в состояние возмущения и слышать не мог моего имени, чему можно верить, если он читал поданные мною записки, в которых я беспощадно критиковал Свеаборгские укрепления.

А ведь автором их был Граф Тотлебен, честный воин, хороший полевой инженер, но положительно ничего не понимавший в долговременных укреплениях, если судить по тому ряду нелепостей, которые согласно его указаниям были сделаны при укреплении Свеаборга.

Последствия показали также полное отсутствие проницательности с моей стороны, когда я считал Фролова непричастным к хищениям начальника инженеров крепости Свеаборга полковника Бенара. По крайней мере, переведенный вскоре на Кавказ, Фролов приобрел там самую прочную репутацию жадного хищника, и его прелестная жена, в Тифлисе, вместо скромности, проявленной ею в Гельсингфорсе, стала поражать своими роскошными туалетами и совершенно забросила так шедшее к ней неизменное, черное кашемировое, без всякой отделки платье, с белым воротничком и рукавчиками, так изящно облегавшее ее стройную высокую фигуру и своей изящной простотой придававшее ей столько прелести, столько обаяния, столько того, что французы характеризуют словом charme...


VI

После краткой характеристики главных лиц, с которыми пришлось иметь дело в Свеаборге, перехожу к центральной, выпуклой фигуре Григория Ивановича Бутакова.

Положение офицера Генерального Штаба при начальнике в какой бы то ни было роли далеко не всегда бывает приятно. Оставляя в стороне свойства характера, — капризы, иногда грубоватый тон, очень часто неровности в обращении, — начальников можно разделить на несколько сортов, категорий, или, вернее, — типов.

Прежде всего на людей искренних и людей лживых.

Затем бывают начальники, стоящие вполне на высоте своего положения, но крайне ревнивые к своей власти, к своему авторитету, болезненно


328



самолюбивые и самомнительные, не только не прибегающие к совету ближайших помощников, но считающие даже мнение их посягательством на свою власть.

Служить с такими начальнику штаба, т. е. ближайшему помощнику, конечно, неприятно, неинтересно, но если начальник человек прямой, искренний, не лживый, то все же возможно.

Если же начальник даже не столь самомнительный, но не искренен, лжив, да к тому же недалек и плохо знает дело, каким был мой предыдущий начальник — корпусный командир Самсонов, то служить с таким становится делом глубоко противным.

Начальники самомнительные бывают обыкновенно и мелочниками.

Не желая подорвать авторитета своей власти, они стараются во все совать свой нос, размениваются, поэтому, на мелочи, отчего поневоле страдает дело в его крупных проявлениях.

Мелочниками часто бывают и люди, на вид допускающие чужое мнение, но просто натуры не крупные, ума, иногда, высоко развитого, образованные, начитанные, огромной работоспособности, но не широких горизонтов, ума не государственного.

Ценя в людях прежде всего и больше всего их работоспособность, они окружают себя бездарностями, избегают людей талантливых, иногда просто из боязни померкнуть в их блеске и, гоняясь за мелочами, оставляют после себя следы сомнительного свойства в смысле деятельности крупной, государственной.

Таким именно деятелем являлся граф Дмитрий Алексеевич Милютин, человек в высшей степени достойный, заслуживающий глубокого уважения, как человек и как работник, неутомимый и разносторонне образованный, но весь уходивший в мелочи и не умевший, или не желавший, окружать себя талантливыми сотрудниками.

Наиболее способным из них был, конечно Николай Николаевич Обручев, последствии начальник Главного Штаба — человек непомерно самомнительный, считавший всех неизмеримо ниже себя, но в сущности человек неглубокий, поверхностный, вообразивший, например, себя великим стратегом и проводивший совершенно неверные взгляды на оборону государства, особенно западной его границы.

Самым приятным начальником для офицера Генерального Штаба, конечно, должен считаться человек, хорошо понимающий военное дело, сведущий, самостоятельный, резонный, но допускающий чужое мнение, выслушивающий советы и даже прибегающий к ним, но оставляющий за собою решение вопроса в том или другом смысле.

К сожалению, однако, такие начальники встречаются далеко не часто.

Тем чаще встречаются, зато, люди мало сведущие. Таких можно


329



опять-таки, разделить на две категории: одни, понимая превосходство своего помощника, представляют ему полную мощь, полное право работать и действовать, и дело от этого иногда не только не теряет, а даже выигрывает; теряет только авторитет начальника, что также не всегда желательно.

У меня был такой начальник, полковник Александр Самойлович Ал- лер, когда я был помощником его по управлению Черским отделом в 1863 году, человек добрейший, но уж, конечно, не крупный. Хотя я был тогда еще очень молод, но, распоряжаясь вполне самовластно, всеми силами старался на подрывать его авторитета и держать на должной высоте его престиж как начальника.

Такие начальники, в крупных проявлениях государственной жизни, могут совершать даже великие дела, что доказал старый, добросовестный Вильгельм, предоставивший свою власть в распоряжение Бисмарка и Мольтке и охранявший эти два великие ума и таланта даже от посягательств своего собственного сына, будущего императора. Зато история и поставит его имя наряду с самыми крупными деятелями, возвеличившими свое отечество.

Совершенно невыносимыми для подчиненных и вредными для дела бывают начальники не сведущие, но желающие показать, что они все знают, не нуждаются в советах и даже в мнениях своих ближайших помощников и делающие, поэтому, на каждом шагу нелепости, одна другую нагоняющие.

Такие люди бывают обыкновенно не только недалекими, но просто глупыми и непременно лживыми уже по одному тому, что принуждены скрывать свое невежество, т. е. — лгать, лгать постоянно. Таков был мой предпоследний начальник Самсонов.

Григорий Иванович Бутаков, поставленный возложенной на него задачей в положение начальника сухопутных войск, да вдобавок еще и крепости, что, как то, так и другое, требовало специальных знаний, которыми не мог обладать адмирал, превосходно изучивший и понимавший свое морское дело, чувствовал себя, по-видимому, сначала в положении не совсем ловком для начальника. К этому надо прибавить нерасположение моряков к офицерам Генерального Штаба.

Моряки вообще считают свою службу более почетной и важной, чем какая-либо другая, и себя — более образованными, чем офицеры сухопутных армий. Славные страницы, которыми была богата история Русского флота и моряков, также способствовали высокому их о себе мнению. Этими данными я объясняю нерасположение моряков, если не существующее ныне, то несомненно существовавшее, к офицерам Генерального Штаба, в которых они видели своих соперников по положению в обществе, по образованию и, иногда, даже по способности вести более интересную, остроумную беседу.


330



Этим, именно, нерасположением моряков к Генеральному Штабу объясняю ту крайнюю холодность, которую выказал адмирал к своему начальнику Штаба при первом с ним знакомстве. Здесь играло, вероятно, роль и опасение, что подчиненный — начальник его Штаба, вследствие незнакомства адмирала с сухопутным и крепостным делом, пожелает играть роль самовластного распорядителя — сесть, как говорится, начальнику на шею.

Но убедясь с первых же дней, что начальник Штаба принялся за дело горячо, работает неутомимо и своими знаниями и пониманием дела стоит неизмеримо выше как сухопутного, так и крепостного начальника, а в отношении к нему, без тени низкопоклонства, проявляет достаточно уважительности к его чину, летам и положению и говорит с ним тоном спокойным, отнюдь не заносчивым, мнения свои высказывает, но не навязывает, адмирал с первых же дней из тона холодного, сдержанного, перешел к искреннему и к отношению вполне доверчивому.

Из своего довольно ложного положения — распоряжаться делом, в котором он не был знатоком, как человек очень умный и честный, он вышел очень просто, с полным достоинством и огромной для дела пользой.

Мы приехали в Гельсингфорс вместе, довольно рано утром, и в первый же день я предложил ему объехать укрепления, линия которых, считая фланговые острова Друмсэ и Дегерэ, длиною превышала 20 верст.

И по окончании первого же объезда, Григорий Иванович, увидя, что имеет дело не с профаном, не с шарлатаном, а с человеком серьезным, сведущим, с бесхитростным, но верным военным взглядом, совершенно спокойно и искренно заявил:

«Вы понимаете, что я — моряк и в сухопутном деле, а особенно в крепостном, совершенный профан, поэтому я покорно прошу вас быть моим учителем и в экстренных случаях разрешаю принимать необходимые меры непосредственно по вашему усмотрению, но непременно сообщать мне о всех ваших распоряжениях, держать меня в курсе дела».

И вот, бывало, говоришь ему:

     Надо сделать то-то и то-то.

«Отчего вы считаете это необходимым?» — спрашивает он.

Объяснишь.

«Хорошо, согласен, так и сделайте».

А в случае, если дело было сложным, и мало ему понятным, он говорит:

«Позвольте, так ли я вас понял?» И повторяет только что ему сказанное.

    Не совсем так, Ваше Высокопревосходительство, — отвечаешь ему и делаешь необходимую поправку в его словах.

Он повторяет еще раз, выслушивает иногда новую поправку и, в конце концов, вполне уясняет себе дело и говорит о нем уже не как профан,


331



а как человек, дело понимающий и даже могущий дать хороший совет. Благодаря такому честному и прямо-таки мудрому отношению к делу, Гр. Ив. в конце первого же месяца овладел обстановкой настолько, что, если бы случайность бомбардировки вывела из строя его помощника, он не остался бы беспомощным и мог распорядиться совершенно самостоятельно.

Но никогда ни одного распоряжения без моего совета, за все время обороны, он не делал. Если задумает сделать что-нибудь сам, без моего представления, непременно спросит моего мнения и совета и, если услышит мнение, конечно доказательное, противоречащее его собственному — ни мало не затруднялся отказаться от предложенной им меры. Поступал, одним словом, как человек большого ума и безусловной честности, оставляя в стороне мелкое самолюбие и преследуя интересы только дела, одного дела.

Мало того, понимая, что успех обороны обусловливается единством действий сухопутных сил и флота — о всяком распоряжении флоту, исключая мелочных технических вопросов, он непременно ставил в известность меня, как начальника Штаба не только береговой, но и морской обороны.

Даже в вопросах чисто технических, но крупных он считал необходимым познакомить меня с ними наравне с морскими чинами.

Так, когда присланы были мины Уайтхеда, казавшиеся тогда, по сравнению с шестовыми минами, просто каким-то чудом, он пригласил меня присутствовать при первом же их испытании на «Петропавловске», где держал свой флаг.

Я жил тогда в Брунс-парке. В моем полном распоряжении был вельбот, доставлявший меня обыкновенно в десять минут на адмиральский корабль.

Видя, что на рейде «свежо», я выехал несколько ранее, именно — за четверть часа, чтобы попасть к назначенному времени, но оказалось, что противный ветер развел волнение очень сильное и «свежесть» — по морскому выражению, превратилась чуть не в шторм. Вельбот мотало страшно, я злился, что не попаду к производству первого опыта, гребцы выбивались из сил, но подошел я к «Петропавловску», опоздав чуть не на час. Подымаюсь по трапу, спрашиваю офицера — «пускали ли мину»? Слышу, что нет еще, иду к адмиралу и извиняюсь за опоздание.

«Я следил за вами в бинокль, отвечает он, видел, как вас мотало, и приказал задержать опыт».


332



VII


Вообще Григорий Иванович Бутаков умел поставить отношения к подчиненным в высшей степени правильно, спокойно, без малейших неровностей, не только капризов. За четыре с лишком месяца совместной службы я ни разу не слышал, чтобы он крикнул на кого-нибудь, даже, чтобы сказал что-нибудь в повышенном тоне, и моряки говорили мне, что он представлял собою полную противоположность школы, представителем которой были также умные люди и известные адмиралы — Лисовский и Попов. Те кричали и ругались невыносимо, особенно Попов, приходивший просто в раж, в ярость. Что касается Лисовского, то про него рассказывали, что во время кругосветного плавания, его, капитана корабля, за жестокое отношение и порку едва не выбросили матросы за борт.

И это говорили моряки совсем не ненавидевшие помянутых адмиралов, а, напротив того, признававшие, что в этой суровой школе формировались моряки хорошего закала.

Совсем другого образа отношений и воспитания подчиненных придерживался Григорий Иванович: всегда спокойный, всегда ровный, требовательный по службе, но требовательный — без малейших капризов, без неразумных излишеств, полагаю, он формировал еще лучшую, более прочную школу — школу людей долга, гуманности, разумных требований и спокойного отношения к обстановке, в какой бы потрясающей форме она ни проявилась, что так важно в морской службе, полной опасности, неожиданностей, сюрпризов и требующей спокойной рассудительной находчивости.

Если страх, внушаемый адмиралами Лисовским и Поповым, делал их подчиненных хорошими моряками, то моряки Григория Ивановича лезли из кожи вон, чтобы угодить своему требовательному, но гуманному, спокойному адмиралу, никогда не предъявлявшему иных требований, кроме строго разумных.

Прекрасный парусник, он требовал того же от своих офицеров и чуть выдавалось свободное время, даже в свежую погоду, устраивал гонки на катерах, причем молодое офицерство щеголяло друг перед другом в искусстве «резать корму» адмиральского корабля, а Григорий Иванович, как теперь вижу, стоит спокойный, наблюдающий, звонким голосом, иногда даже в рупор, делающий замечания, отдающий приказания. И лица у молодежи не только не угнетенные, но светлые, радостные, да и на простых, загорелых лицах матросов нельзя было не прочесть особенного любовного отношения к своему, на вид несколько суровому, очень редко улыбавшемуся адмиралу. Было очевидно, что за ним они пойдут в огонь и в воду.


333



Для иллюстрации того, каким образом формировалась «бутаковская» школа моряков, в противоположность школе «поповской», приведу следующий случай.

Я уже говорил, что застал Свеаборгскую крепость в хаотическом состоянии, выразившемся между прочим в том, что «секретнейшие» планы крепости представляли собою только наружные линии островов, на которых начерчены были в очень мелком масштабе укрепления, без всякого рельефа местности. Даже казарм не было нанесено, а на обширных фланговых островах Друмсэ, Сандгам и Дегерэ, покрытых лесами и дорогами, ни тех, ни других на плане нанесено не было, так что, без проводника в них, положительно, можно было заблудиться. А так как неприятелю, для овладения Свеаборгом, проще всего было захватить эти острова, почти ничем не защищенные, то необходимо было набросать там кое-какие хотя бы полевые укрепления, а главное — прорезать дороги и просеки, чтобы в случае высадки встретить врага грудью и огнем пехоты.

А для этого, прежде всего, нужно было иметь ясное понятие о том, — что представляют собою эти острова. Необходимо было иметь планы их в достаточно большом масштабе, с нанесенными дорогами, лесами и рельефом местности.

Ни топографов, ни кого-либо, кто мог бы выполнить эту задачу, в распоряжении обороны не было. Офицеров крепостной дивизии было крайне мало, да притом они не были совсем подготовлены к этому делу. Я приказал узнать — нет ли кого-нибудь, кто бы хоть несколько мараковал в нем. Нашелся один — бывший воспитанник юнкерского училища.

Я пригласил его, приказал существующий план разбить на квадраты и по квадратам увеличить масштаб, а затем, с помощью буссоли, глазомерной съемкой проверить дороги, нанести на план не обозначенные, обозначить леса, и по возможности рельеф хотя бы в виде выдающихся вершин. Поручил также осмотреть береговую линию, чтобы выяснить места наиболее удобные для высадки неприятеля.

Время, повторяю, было дорого: война казалась неизбежной и неприятель через три-четыре дня по объявлении войны, и даже раньше, мог уже появиться под стенами Свеаборга. По крайней мере, говорили, а газеты и писали, что у англичан экспедиция на Балтику вполне готова.

Найдя в офицере человека достаточно толкового, который сносно может справиться со своей задачей и предполагая, разумеется, личным осмотром проверить его работу, я отправился к адмиралу и попросил его, чтобы на следующий же день, еще до восхода солнца, был готов катер у городской пристани для доставления офицера на остров Дегерэ, очень опасный в смысле высадки неприятеля, обширный по размерам и состав-


334



лявший крайний левый фланг обороны. Просил при этом предоставить катер в распоряжение офицера до позднего вечера и распорядиться, чтобы матросы не голодали поджидая офицера.

Григорий Иванович сказал, что отдаст приказание. Я отпустил офицера, рекомендуя выйти на катере как можно раньше, до восхода солнца, и возвратиться лишь когда совсем стемнеет.

Вставал я тогда обыкновенно в 6 часов. Адмирал вставал в 7. Это было в первые же дни приезда нашего в Гельсингфорс, и оба мы жили еще в гостинице.

В 6-м часу слышу стук в дверь. Будят.

      Что такое?

Слышу голос офицера. Наскоро одеваюсь, впускаю его.

     В чем дело? Отчего вы не выехали, ведь я же просил вас отправиться еще до восхода солнца?

Я так и сделал, но катера на пристани нет. Я прождал около часу и решил доложить вам, полковник.

     Да не может же быть, верно, запоздал, отправьтесь на пристань и если нет, возвращайтесь ко мне.

Через двадцать минут офицер возвращается с донесением, что катера нет.

Посылаю узнать — не проснулся ли адмирал; говорят, нет еще. Не решаюсь будить старика. Досадую, волнуюсь и еще раз посылаю офицера справиться, не подошел ли запоздавший катер.

Оказалось, нет еще.

Между тем адмирал уже встал, и я отправляюсь к нему.

«Да не может же быть», отвечает он на мои слова, что катера на пристани нет. «Я вчера приказал Терентьеву (флаг-офицеру адмирала). Не может быть, чтобы он не исполнил приказания. Позвать ко мне лейтенанта Терентьева», обратился он к вестовому.

В первый раз вижу адмирала взволнованным и, раздосадованный сам, сгоряча, бессознательно, подливаю масла в огонь.

      Ужасно, говорю, досадно. Время-то ведь дорого, зевать нельзя.

Адмирал молчит и хмурится.

Входит Терентьев.

«Отчего катера нет у пристани?» спрашивает Григорий Иванович.

Симпатичное лицо молодого лейтенанта сразу делается чуть не багровым.

      Виноват, отвечает он, забыл, Ваше Высокопревосходительство.

Мало еще знакомый с адмиралом, судя по его взволнованному виду,

я ожидал бури, особенно в виду удивления, которое можно было прочесть на его взволнованном лице; но вижу, что лицо это делается более спокойным, он медленно берет сигару, обрезывает ее, медленно зажигает


335



спичку; закуривает. Пыхнув раза три дымом, успокаивается окончательно и говорит только одно слово.

«Нехорошо».

А затем добавляет.

«Немедленно распорядитесь».

Лейтенант, весь красный, выбегает из номера, через час катер был уже на месте, и офицер отправился по назначению.

Я просто залюбовался Григорием Ивановичем. Его выдержкой, его спокойствием и глубоким пониманием человеческой души.

— А что, — спрашиваю через час молодого человека, — ведь, я думаю с удовольствием отсидели бы неделю под арестом, вместо полученного «нехорошо»?

«С удовольствием месяц отсидел бы, полковник», — отвечает симпатичный, бравый лейтенант.

Вот таким-то образом, без криков, распеканий и арестов, заставлял Григорий Иванович своих подчиненных относиться к долгу службы с величайшим рвением — «не за страх только, а за совесть».1


VIII

Я уже сказал о Терентьеве, что это был юноша крайне симпатичный. Такими же оказались почти все моряки, с которыми пришлось мне иметь дело.

Сначала вследствие причин, уже указанных мною, моряки относились и ко мне крайне сдержанно. Но видя пред собою человека простого, не заносчивого, вне службы веселого, оживленного, склонного к юмору, к шутке, подчас даже остроумного,* 2 все они начали выказывать мне величайшее расположение в то время, как своего моряка, начальника штаба морской обороны, контр-адмирала А. Е. Кроуна, очень недолюбливали. Недолюбливали — сам не знаю за что, потому что он также, под влиянием Григория Ивановича, конечно, ни криков, ни резкости себе не позволял. Просто был человек несимпатичный, мелочной, неискренний, несколько вздорный и, вероятно, не выдающегося ума в том смысле, по крайней мере, что не умел разобраться в душе своих подчиненных.


Последний эпизод был рассказан мною в очерке «Адмирал-сердцевед», напечатанном в «Русском Инвалиде» по случаю 30-летия со дня кончины незабвенного Григория Ивановича Бутакова.


2 Старость дает право говорить о том, что было в молодости и что минуло безвозвратно.


336



И между тем — это был бравый моряк, показавший себя великолепно в одном из эпизодов плавания на Дальнем Востоке.

Боюсь несколько перепутать, но дело, сколько помню, заключалось в том, что его корабль подвергался неотступному преследованию, в течение двух суток, какого-то соглядатая англичанина И. Видя эту наглую назойливость, капитан I ранга Кроун послал сказать англичанину, что он откроет по нем огонь. Решительный тон заставил английское судно удалиться.

Мелочности и вздорности Кроуна следует приписать и его отношение ко мне, не в пример другим, довольно холодное.

Моряки, посмеивавшиеся над этим, говорили мне, что он никак не может переварить того обстоятельства, что он, контр-адмирал, состоит начальником штаба только морской обороны, тогда как я, полковник, — начальник штаба «береговой и морской обороны», и что поэтому я, объединяя собою всю оборону, поставлен выше Кроуна, заведующего только частью обороны.

    Отчего, полковник, — говорила мне молодежь, — вы упорно не хотите приставать к правому борту «Петропавловска». Как начальник, вы имеете на это полное право. Кроун никогда иначе не входит на корабль, как с правого борта. Пожалуйста, приставайте с правого борта. Это будет бесить Кроуна.

Я улыбался, замечая: «зачем же мне бесить его», — и чуждый, по натуре, мелкого тщеславия, продолжал приставать к левому борту.

Холодность офицерства к Кроуну меня просто поражала, потому что, повторяю, никаких грубостей и криков он себе не позволял, только держал себя несколько напыщенно. Холодность эта высказалась особенно в одном эпизоде.

Известно, что почти все моряки — большие охотники ездить верхом и хотя сидят на седле как на шлюпке, с вытянутыми вперед ногами, развороченными носками и с наклоном корпуса вперед, но ездят смело без оглядки.

Поехали мы с Григорием Ивановичем обрекогносцировать остров Санд- гам. С нами увязался Кроун и несколько человек молодежи, желавшей прокатиться на казачьих лошадях, доставленных заблаговременно к острову.

Уселись. Вижу — Григорий Иванович сидит в седле не моряком, не как на шлюпке, а как подобает сидеть на коне. Все остальные — сидят моряками. Тронулись рысью, достигли противоположного берега. Смотрю — Кроуна нет.

     Да где же адмирал Кроун, не заблудился ли он?

«Нет», — спокойно отвечают мне. «Он свалился с лошади».

     Так что же из вас, господа, никто не остался помочь ему?

«Ничего», — отвечаютулыбаясь, — «сам справится. Упал на песок, не

ушибся».


337



Пришлось послать одного из мичманов обратно к потерпевшему крушение адмиралу, чтобы помочь ему, по крайней мере, взгромоздиться на коня.

Из всех моряков наиболее интересные беседы пришлось мне вести с капитаном I ранга Корниловым, командиром «Петропавловска», почти ровесником мне по годам, лет на пять постарше, человеком спокойным, разумным, искренним и много плававшим моряком.

Выражаю как-то раз ему свое удивление, что моряки «Петропавловска», да и всей эскадры, совсем не поддерживают репутации, установившейся за моряками, в смысле поклонения божеству, которого изображают, обыкновенно, обвитым виноградными гроздьями.

    Я сам, — говорю, — из того уголка Новгородской губернии, половина дворян которого, служила во флоте, и слышал не раз, да и видел, что моряки былого времени к разным «крепительным» напиткам выказывали большую склонность.

     Чем, — спрашиваю, — объяснить такую перемену?

«Да очень просто», отвечал Корнилов. В былые времена на парусных судах ведь по два месяца земли не видишь. Питаешься солониной, да еще не всегда свежей. Опреснителей не было. Пресная вода в цистернах загнивала до того, что и мыться-то ею было противно, не только что пить. Солонина возбуждала жажду, а утолить ее свежей водой не было возможности — поневоле приходилось сдабривать ее ромом. Ну, мало-помалу это и входило в привычку. Добавьте к этому скуку и однообразие жизни во время плаваний, особенно когда парусника захватит штиль. К концу кругосветного плавания даже лица товарищей опротивеют. Не глядел бы ни на кого, так надоест однообразие обстановки. Добавьте еще, что библиотеки на судах были бедные. В первые же месяцы прочтешь все, от доски до доски. В такой обстановке поневоле захочешь приподнять свои нервы, иногда даже забыться. А теперь что: самое большое, если в течение двух недель не увидишь порта. Всегда свежая провизия. В портах запасаемся скотом и имеем безукоризненное свежее мясо, всегда свежую зелень, и только изредка прекрасные консервы; конденсаторы дают свежую пресную воду; суда снабжены богатыми библиотеками; самые каюты комфортабельны, не то, что на былых парусных кораблях. Пить теперь морякам нет решительно ни малейшего повода».

И действительно, «потребление напитков» на эскадре Григория Ивановича было в высокой степени умеренное, и за все четыре месяца, проведенные мною с моряками, я не припомню даже ни одного кутежа.

Вообще я вынес о моряках Балтийского флота, судя по эскадре Григория Ивановича, самое лучшее впечатление, и до сих пор помню их милые к себе отношения и сердечное прощанье по расформировании обороны.


338



IX


Я уже говорил, что нашел Свеаборгскую крепость, считавшуюся неприступною, совершенно не обеспеченной от атаки открытой силою. Вообще укрепления мне показались в полной мере не отвечающими своему назначению.

Свеаборг был действительно неприступен в те времена, когда круглые ядра былых орудий, небольшого калибра, являлись совершенно бессильными против гранитных верков крепости. Но новейшая артиллерия изменила обстановку в корне. И однако престиж неприступности заставил почтеннейшего человека и храбрейшего воина гр. Тотлебена, которому обязан Свеаборг перестройкой своих укреплений, обратить все внимание на дальнюю оборону, на обстреливание неприятельского флота орудиями большого калибра; ближняя же оборона — орудиями малого калибра и огнем пехоты против штурмующего врага — была упущена из вида вовсе.

Это, к ужасу моему, бросилось мне прямо в глаза с первого же дня приезда в Гельсингфорс, совпавшего с первым днем осмотра крепости. Я просто глазам своим не верил, и не мог понять того ослепления, которым, очевидно, заражены были строители крепости и их главный руководитель — уважаемый Гр. Эдуард Иванович Тотлебен, которого, помня его поведение героя обороны Севастополя, я считал авторитетом и в сфере долговременных укреплений.

Но и укрепления для целей дальней обороны представляли из себя часто просто курьезы, такие как на острове Куксгольм, где, как я говорил, даже пороховой погреб оказался подверженным прицельному огню противника.

    Как же, полковник, вы строили ваши укрепления? — допрашиваю я начальника инженеров крепости полковника Бенара, к которому, подозревая в нем вора, относился без малейшей церемонии, без опасения задеть его самолюбие. И даже то обстоятельство, что в нем нельзя было не видеть человека умного, способного, особенно меня возмущало и заставляло относиться к нему чуть не с ненавистью, как к человеку, зарывшему свои пять талантов в кучу мусора и навоза.

«Укрепления, полковник, строились по личному, непосредственному указанию Эдуарда Ивановича Тотлебена. В его присутствии даже они трассировались», — отвечает Бенар.

    Как же, однако, по указаниям Генерала Тотлебена, говорите вы, полковник? Ведь предварительно-то вырабатывали же вы укрепления на планах и потом уже переносили их на место.

«Нет», — отвечает Бенар. — Полагаю, что местность, сама, лучше всего указывает, какое, где и какой формы требуется укрепление».


339



    При постройке полевых укреплений, в виду близости неприятеля, конечно — да, — возражаю я. — Строить же таким образом укрепления долговременные, крепости, на которые государство тратит миллионы, граничит просто с преступлением. Ведь это просто какой-то гусарский способ постройки крепостей, на которые, повторяю, ведь тратятся миллионы.

«Я все же полагаю, что местность есть лучший указатель для постройки укреплений», — продолжает инженер свои возражения, — икакже, по вашему мнению, полковник, следует строить укрепления долговременные?»

    Извольте, — отвечаю я. — Хотя мне и совестно указывать Вам, начальнику инженеров крепости, такие банальные истины, но разбивка укреплений долговременных, когда неприятель не сидит у вас на носу и время не заставляет вас торопиться, должна производиться следующим образом. Прежде всего необходимо снять точный план местности, в крупном масштабе, с обозначением, самым точным, рельефа местности. На этом плане, по которому вы видите местность всю в совокупности, с высоты птичьего полета, чего мы лишены при разбивке укреплений непосредственно на местности, на этом плане вы наносите укрепления. Затем, выработав общую линию укреплений на плане, опять-таки необходимо составить детальные планы отдельных укреплений в возможно большем масштабе, и тогда уже, руководясь этими планами, трассировать укрепления на местности. Если план местности у вас был верен, вам не придется делать при трассировке (разбивке на местности) даже никаких изменений; но на случай неверности, уже тогда, когда вы перенесли укрепления с плана на местность, тогда делаются те или другие поправки. Основанием, однако, для долговременной постройки должен быть непременно точный и подробный план. Повторяю, мне просто совестно, полковник, даже говорить вам, начальнику инженеров крепости, такие азбучные истины, но что же делать, когда вы сами этого пожелали и когда у вас не только нет детальных планов, а вовсе нет планов крепости, потому что те «секретнейшие» планы, которые вы мне показывали, нельзя считать планами, благодаря их мелкому масштабу и полному отсутствию рельефа местности. Ведь по этим планам решительно нельзя составить ни малейшего понятия даже о том — расположено ли укрепление.на возвышенности или в лощине.

«У нас не было, полковник, — отвечает Бенар, — средств для составления этих планов: при крепости не имеется ни одного топографа».

    Но позвольте, — едва сдерживая себя, отвечаю я. — Ведь в вашем распоряжении, кажется, шесть инженерных офицеров. Неужели за столько лет вы не могли заставить их сделать подробнейшую нивелировку островов и составить планы? Надеюсь, инженерные офицеры могут выполнить это несравненно лучше всякого топографа. Что же они у вас делали за столько лет мирного времени?


340



Григорий Иванович все время слушал молча, только попыхивая дымом своей сигары. И когда мы остались вдвоем, видя мою взволнованность, с обычным спокойствием, после некоторого молчания, только промолвил:

«Да, порядки у них в крепости неважные».

Бессистемность, проявленная Тотлебеном, повторяю, человеком почтеннейшим, честнейшим, которому отдаю дань полнейшего уважения, несмотря даже на пристрастие его к немцам, — была поразительная. Это был честный, храбрый сапер, но, как инженер, как строитель крепостей — величина крайне незначительная.

Так, увлекаясь дальней обороной, — огнем против неприятельского флота, он без малейшего внимания оставил лежащие впереди крепости острова, которые, без сомнения, первым делом были бы заняты неприятелем, если бы он вздумал оперировать против Свеаборга. Ни одна русская нога, за последние десятки лет, не была на этих островах. Я, естественно, решил познакомиться с ними и, высадившись на покрытый лесом остров Миольке был, как охотник, приятно поражен, когда, вслед за высадкой, сопровождавший меня сеттер поднял прекрасный выводок тетеревей.

Оставляя впереди лежащие острова без малейшего внимания и увлекаясь огнем орудий большого калибра, Тотлебен сначала построил укрепления для пальбы через банк.

Когда бруствера были готовы, будущий граф приехал обозреть свою постройку и нашел, что прислуга при орудиях остается совершенно открытой. Решено было досыпать бруствера и прорезать в них амбразуры.

Следующий приезд — нашел, что амбразуры лишают орудия надлежащей ширины обстрела. Решено растворить щеки амбразур так, чтобы они составили между собою угол, сколько помню, в 110 градусов. Ширина обстрела вследствие этого, конечно, выиграла, но благодаря такому растворению щек амбразур между ними вместо мерлонов оказались какие- то треугольнички, такой слабой профили, что, особенно по концам их, не могли бы защитить прислугу даже от ружейных выстрелов, не говоря уже о снарядах большого калибра. А так как эти треугольнички состояли из привезенного с Сандгама песка, то, естественно, платформы орудий большого калибра были бы, при первых же выстрелах, засыпаны песком и отказались бы поворачивать орудия в надлежащие направления.

Исправлять все это, разумеется не было уже времени. Приходилось мириться с положением и принимать меры, по крайней мере, для того, чтобы предохранить крепость от штурма, от атаки открытою силою. Для чего единственным средством являлась все та же, неизменно святая пехота и строевая пехотная грудь.


341



X


Надо было позаботиться о том, чтобы иметь возможность эту подвижную силу быстро перебрасывать на тот или другой угрожаемый пункт.

Средство для этого — небольшие пароходы и баржи были собраны нами же. Надлежало только умело воспользоваться ими, и мы начали приучать пехоту и даже казаков, сотня которых была в нашем распоряжении, к посадке на суда и к высадке на берег.

Целесообразность этих упражнений дала себя знать в первые же дни.

Сначала надо было опасаться, как бы люди не перекололи себя и друг друга штыками, до такой степени неловко вели они себя при указанных операциях. Первые посадки на суда занимали для каждой баржи чуть не полчаса времени, чтобы набить баржу людьми вплотную; но сноровка выработалась очень быстро, офицеры и унтер-офицеры начали выказывать надлежащую распорядительность и кончилось тем, что как посадка на баржи, так и высадка на берег стали занимать не более двух минут времени.

Адмирала очень занимали эти упражнения, и он часто лично руководил ими, давая часто, конечно, очень полезные указания.

Решено было, в случае объявления войны, расположить на островах лишь самые необходимые части пехоты с несколькими казаками на трех обширных фланговых островах, а остальную пехоту держать в кулаке в Гельсингфорсе, чтобы иметь возможность быстро перебросить ее через рейд на баржах к тому или другому угрожаемому пункту.

А на каком острове мы будем находиться? — спрашивает меня адмирал?

    Ни на каком, — отвечаю я. — Мы будем стоять на горе у обсерватории, откуда будем видеть все что происходит у неприятеля и у нас.

Но адмирал, воспитанный в традиции, что флотоводец должен вести свой флот с адмиральским кораблем во главе — традиции, по-моему вредной, что доказывали гибель Макарова и Витгефта с их ужасными последствиями — никак не может помириться с мыслью, что главный начальник не должен кидаться вперед, а наблюдать и руководить боем.

«Ну хорошо», наконец соглашается он. «Будем стоять у обсерватории. Действительно — даже на Дегерэ (крайний левый остров), если неприятель вздумает там высадиться, мы поспеем вовремя».

    Даже и в этом случае, отвечаю я, вы останетесь у обсерватории, чтобы не лишать боя общего руководителя, — чтобы все войска знали — где он находится, обращались к нему с донесениями и получали надлежащие указания, и если дело примет где-нибудь серьезный оборот,


342



у вас есть начальник штаба, который помоложе вас, которого войска знают и который в серьезных случаях может проявить достаточную энергию. Его вы и пошлете, а сами неизменно должны оставаться на избранном пункте — обсерватории, чтобы войска не искали вас и чтобы вы из-за частностей не потеряли общей картины боя.

Так в этом и удалось убедить бесстрашного адмирала, который долго не мог помириться с мыслью, что во время предстоящего боя он не будет находиться в огне.


XI

Все внимание строителей Свеаборгских укреплений было устремлено к морю; только там видели неприятеля, но при том не рискующего на десант, на атаку, пользуясь ночью или во время тумана открытою силою на катерах, что несомненно представляло большие шансы для успеха. Видели только неприятельские корабли и предполагали бороться только с ними огнем из орудий большого калибра. Возможности же действий со стороны суши не признавали вовсе и, естественно, никаких мер против подобного образа действий не предпринимали.

А между тем шхеры представляли все удобства для высадки на материк.

— Какие меры, — спрашиваю я в комиссии, образованной на основании приказа Военного Министра, — какие меры приняты на случай высадки неприятеля в стороне от Свеаборга и движения его к Гельсингфорсу со стороны материка.

«О, — отвечает мне начальник штаба округа генерал Г., — там такие позиции, что с батальоном остановлю целую армию». То же подтвердил мне и помощник начальника штаба генерал-майор Тимлер, пользовавшийся репутацией умного и сведущего офицера Генерального Штаба.

Я поехал осмотреть эти финляндские Фермопилы и только руками развел.

Оказалось, что прославленная позиция версты в полторы протяжения была действительно обеспечена с флангов заливами, но, во-первых — глубина этих водных бассейнов не была обследована вовсе, а во-вторых, и это главное, позиция состояла из лесистых холмов, дававших полную возможность неприятелю, даже при уничтожении леса, приблизиться безнаказанно к нашим войскам на каких-нибудь сто-полтораста шагов. Не было, одним словом, обстрела доступов к позиции со стороны неприятеля.

Вообще в Свеаборге, выступив впервые в довольно крупной и крайне ответственной роли, я убедился, как трудно усваиваются и применяются на практике людьми, даже умными, истины, собственно говоря, в высокой


343



степени простые, на которых зиждется успех военного дела. До этого, занимаясь изучением военной истории, я всегда приходил в изумление от целого ряда ошибок самых грубых, иногда просто нелепостей, совершаемых тою или другою враждующей стороной, нелепостей, которыми с таким искусством пользовался такой гений, как Наполеон.

Здесь же я убедился воочию, что военное дело, в сущности крайне простое, — дело прежде всего, здравого смысла — совсем не так легко в применении к практике, и что даже умными людьми овладевает какое- то ослепление, какая-то односторонность, какое-то убеждение в том, что неприятель будет действовать именно так, как нам это желательно, как нам это выгодно.


XII

Комиссия заседала ежедневно часов по пяти. Я был делопроизводителем ее, почему, естественно, приходилось много писать. Утром до заседаний комиссии и вечером ездил по укреплениям. Возвратясь, садился за перо, и спать удавалось не более шести часов в сутки. Зато в десять-двенадцать дней все вопросы были разъяснены совершенно и, так как требовались новые суммы для приведения в порядок обороны (устройство блиндажей, покупка барж, устройство ложементов впереди батарей и по фланговым островам и т. п.), то решено было ехать вместе с Григорием Ивановичем в Петербург получить для работ новые ассигнования сумм и, главное, — выяснить Военному Министру, что Свеаборг совсем не представляет собою незыблемой твердыни, а наоборот — не может представлять серьезных препятствий в случае, если бы неприятель вздумал против него оперировать.

Я успел при этом написать две записки: одну от своего имени, своему непосредственному начальнику, адмиралу, другую — от его имени — Военному Министру.

В первой из этих записок, под видом выяснения той роли, которую придется играть Свеаборгу, я намеренно сделал обзор нашего общего политического и военного положения после перемирия в Сан-Стефано.

Я знал, что Обручев, имевший большое влияние на графа Милютина и предназначавшийся быть начальником Штаба армии, долженствовавшей, под предводительством Цесаревича, оперировать против Австрии, заражен шовинизмом и желает продолжения войны, несмотря на угрожающее положение, занятое Австрией и Англией.

В то время, однако, по моему глубокому убеждению, положение наше было почти отчаянным: лучшие наши войска и силы были уже использова


344



ны в Турции; для обороны Петербурга и операций против Австрии предназначались части, обильно укомплектованные запасными. Войска эти не могли идти даже в сравнение с теми, которые были брошены за Балканы, а австрийцы, несмотря на презрение, с которым относился к ним самонадеянный Обручев, представляли собою силу все же не такую ничтожную, как турки, и если победа над турками досталась нам так дорого, то тем менее можно было ожидать победы над армией Австрийской. И между тем эта армия, двинутая к Дунаю, могла поставить наши победоносные войска в положение самое критическое. Они были бы, в полном смысле слова отрезаны от России и, если можно было рассчитывать прокормить забалканскую армию средствами страны, то невозможность подвоза снарядов, зарядов и снаряжений всякого рода, поставили бы эту армию в положение просто отчаянное, потому что драться штыками, одними штыками при настоящих условиях огня невозможно даже и для героев.

Не знаю — повлияли ли на Военного Министра приведенные мною соображения, но я считал своим долгом довести о них до его сведения, хотя они и выходили из узких рамок вверенной нам обороны Свеаборга.

Мир, мир во что бы то ни стало, на каких бы то ни было условиях, кроме, конечно, унизительных, о чем не могло быть и речи, казался мне полною необходимостью. Разумеется, надо было торговаться, но, в конце концов — пойти даже на уступки, лишь бы не продолжать войны, которая, по моему убеждению, не оставляющему меня и доныне, привела бы к катастрофе, едва ли не худшей, чем война Японская.

Причина заключалась в том, — что нельзя начинать войны под влиянием сантиментов, без строго обдуманной цели, цели, клонящейся к выгодам собственного отечества, без обеспечения себя союзниками, без предварительной, тщательной, всесторонней подготовки.

Германия и Япония начинали войны не так, как мы, а самым тщательным образом подготовляли себе успех не только мерами военными, но и дипломатией: Германия — имела такого союзника как Россия, Япония — Англию, Соединенные Штаты, да, пожалуй, и весь мир. Нами не было предпринято ничего подобного. Начинали мы войну с маху, а потом стали выражать претензии на то, что нам не дали всего того, что получить нам хотелось и, как слабые организмы, разумеется, стали винить не себя, а других: стал виноват Бисмарк за то, что не явился нянькой наших интересов, что не отстаивал их более, чем мы сами, не имевшие в сущности права претендовать на многое, потому что не обеспечили себя заранее возможностью осуществить эти претензии, не обеспечили ни путем военным, ни путем дипломатическим.

Вторая записка — для военного министра от лица начальника обороны — была начата мною в вагоне поезда из Гельсингфорса в Петер


345



бург, закончена в Петербурге на второй же день приезда и отдана в переписку.

Каждый день утром я являлся в квартиру адмирала на Фурштадтской улице для совместных работ, касавшихся обороны Свеаборга. Приезжал также и по вечерам.

Когда записка была окончательно редактирована и почти вся переписана, Григорий Иванович, вечером, говорит мне, чтобы я не приезжал к нему на другой день утром, а только к вечеру, потому что он должен представиться утром своему непосредственному начальнику.

Лицо это, в былые времена, выказывало мне очень большое благорасположение, и мне приходилось иногда просиживать с ним целые часы. Его старший сын, также, занимался по тактике, под непосредственным моим наблюдением.

Но отношения изменились, и благорасположение уступило место чувству совершенно противоположному.

Зная несдержанность его, я был убежден, что он не устоит пред искушением дурно отозваться обо мне моему непосредственному начальнику — адмиралу.

Вечером, однако, я не заметил в адмирале ни малейшей перемены: также холодно и спокойно подал мне руку, так же просто усадил подле себя и хотел приняться за работу.

Действуя всегда прямо и открыто, я решил поступить так же и в данном случае.

     Вы сегодня представлялись такому-то? — говорю я.

«Да, представлялся», — отвечает Григорий Иванович.

     Спрашивал он — кто у вас начальником штаба?

«Спрашивал. Я назвал вас».

     Ругал он меня?

Григорий Иванович помолчал немного от неожиданности вопроса, но затем коротко ответил: «Да — ругал».

     Можно узнать — что он, именно, говорил.

«Спрашивал, доволен ли я вами. Говорил потом, что если оставлю вас своим начальником штаба, буду в этом раскаиваться».

    Нам придется, быть может, — заговорили, — действовать при такой серьезной обстановке, быть может, под огнем неприятеля, что, по моему убеждению, между нами не должно быть никаких недоразумений. Позвольте, поэтому, разъяснить Вам, с полной откровенностью, причины перемены ко мне в отношениях столь высокопоставленного лица.

«Извольте, я вас слушаю».

И я с полной откровенностью рассказал, как было дело, навлекшее на меня гнев, едва ли мною заслуженный.


346



Когда я кончил, Григорий Иванович спокойно сказал:

«Я так и предполагал, что причина какие-нибудь пустяки».

И мы принялись за работу.

На другой день адмирал должен был поехать к Военному Министру со своей запиской.

Для переписки ее был взят писарь со стороны, он делал, конечно, много ошибок, пришлось исправлять их, но записка наконец был готова, последние исправления сделаны, и на другой день, часа за полтора до отъезда адмирала к Министру, я приехал на Фурштадтскую, чтобы проследить за указанными писарю исправлениями.

Когда записка была мною просмотрена окончательно, Григорий Иванович говорит:

«Записку я представляю при рапорте, не хотел вас беспокоить и, пользуясь ранним приходом писаря, рапорт написал сам». И спокойно указывает на переписанный рапорт.

Не придавая такому пустяку никакого значения, я мельком взглянул на рапорт, но увидел, что он несколько длиннее, чем должен был бы быть по существу дела. Вижу, что он не ограничивается шаблонным: «представляю при сем и т. д.»

Каково же было мое удивление, когда я после этой шаблонной фразы прочел следующее:

«При этом позволяю себе обратить внимание Вашего Высокопревосходительства на приложенную здесь замечательную стратегическую записку начальника штаба моего, полковника Витмера, который в краткий период пребывания своего в Гельсингфорсе, отрываемый ежедневно по 4 и более часов работами в комиссии и озабоченный формированием Штаба при крайней малочисленности офицеров в подведомственных мне войсках, успел сделать несколько крайне полезных рекогносцировок и содействие которого было и будет для меня неоценимым пособием на новом, возложенном на меня поприще действий».

Указывая мне на рапорт, Григорий Иванович отошел к сторону. Я смотрел на него с удивлением, преклоняясь пред величием души этого простого на вид человека и когда он обернулся, молча, не говоря ни слова, наклонил в его сторону свою голову.

Я сказал «величие души». Действительно, надо обладать необычайной честностью, благородством и силою духа, чтобы при наших, особенно, порядках, вслед за руганью сильного человека, своего непосредственного начальника, от каприза которого зависела вся его дальнейшая карьера, отозваться о ненавистном маленьком человеке так, как это сделал Григорий Иванович. Полагаю даже, что ни А. Р. Дрен- тельн, ни Гурко, благородство и силу духа которых я ставлю очень вы


347



соко, не решились бы поступить так, как это сделал Григорий Иванович.

Черновик этот я оставил у себя и храню его как очень дорогой для меня документ. Он написан был карандашом, и первоначальная редакция была такова: «был незаменимым для меня помощником», но сверху, после слова «был» приписано карандашом же характерное, выражающее твердую решимость «и будет».


XIII

Замечу, между прочим, что записка моя, которую Григорий Иванович назвал стратегическою и, незаслуженно — замечательною, была поводом охлаждения ко мне Обручева, до нее весьма ко мне благоволившего, с которым сошелся особенно близко в Ялте, в год Сербской войны. Он возвращался ежедневно из Ливадии от военного Министра в 6 час. вечера в гостиницу «Россия», и мы садились вместе обедать, причем он не имел относительно меня тайн и я был в курсе всего того, что делалось в Ливадии.

Так об ультиматуме, посланном Турции вслед за сражением при Алек- синаце, я знал в тот же день, когда публика в Ялте беззаботно гуляла и веселилась. Но на следующий день, и именно тогда, когда Обручев сказал мне, что Турция уступила, в городе началась паника: все бросились из Ялты, и за экипаж до Симферополя платили по 100 рублей. Посылка ультиматума была тайной. Благоприятный же для нас ответ Турции, напротив того, следовало распространять, что я и делал, способствуя, таким образом, прекращению паники.

Считаю уместным сказать по поводу недавней аннексии Боснии и Герцеговины, что тогда, в 1876 году, на вопрос мой: «А как же Австрия, останется она спокойной?» — Обручев отвечал:

— Да, мы отдаем ей Боснию и Герцеговину.

Таким образом справедливость требует сказать, что обвинение Австрии в вероломном захвате этих двух областей — не вполне справедливо, и что повод к захвату дали мы сами.

Как бы то ни было, отношения с Обручевым у меня были самые лучшие и, назначенный в Свеаборг, я прежде всего направился к нему в Военно-Учетный комитет, председателем которого он состоял, чтобы получить надлежащие сведения о Свеаборге.

Приехав недели через две после подачи записки в Петербург, на один только день по личному делу, я, тем не менее, отправился к Обручеву, и вдруг встречаю необычный, сухой прием.


348



    «Приехал, говорю, к вам, сообщить некоторые сведения о Свеа- борге, если вас это интересует».

    Нет, — к удивлению моему, отвечает Обручев. — Что же вы можете сообщить интересного?

Я невольно улыбнулся.

    Вы думаете, продолжает начальник военно-учетного комитета, что открыли Америку своим заявлением — что Свеаборг крепость слабая. Но это мы знали до вас.

«Припомните, однако, что вы говорили мне о неприступности Свеа- борга пять недель тому назад».

Он молчал, не глядя в глаза, крутя свои роскошные подусники и показывая вид, что читает лежащую перед ним бумагу.

«Если вы не считали крепость неприступной, считали ее даже слабой, как теперь выражаетесь, то как же вы настойчиво не рекомендовали не держать пехоты в крепости, чтобы она не терпела понапрасну от неприятельского огня?»

Он упорно молчал, не поднимая, однако, глаз.

«Но и помимо слабости крепости, я, познакомясь хорошо с Свеабор- гом, мог бы сообщить некоторые интересные данные».

Он продолжал молчать.

«Неужели вы не интересуетесь Свеаборгом вовсе»?

    Нет, не интересуюсь, — отвечал олимпиец. — Что же вы о нем можете сообщить интересного?

Я встал. Он молча подал мне руку, я молча пожал ее, и мы молча разошлись.

Вот до какой степени доходило самолюбие и самомнение этого бесспорно очень способного человека, мнившего себя непогрешимым гением и своим глубокомысленным видом, вместе с блестящей диалектикой, сумевшего внушить это мнение многим. И между тем, в сущности — это был человек крайне поверхностный, принесший нам много вреда в разрешении болгарского вопроса кампанией 1877 года.

Стоя во главе учетного комитета, где сосредоточивались все сведения, все данные о военной мощи соседей и особенно Турции, куда устремлены были тогда все наши взоры, он постоянно говорил, что силы турок ничтожны, даже, как мне передавали, выражался образно на лекциях — что «стоит показаться за Балканами одной русской дивизии, как турки подберут свои халаты и перекинутся за Босфор».

При заданиях стратегических задач, офицерам в Академии, мы чаще всего предлагали офицеру сделать все предварительные распоряжения на корпус войск, действующий отдельно от армии. Офицер кроме части строго стратегической и тактической должен был сделать все распоряжения ад


349



министративные — относительно продовольствия, устройства обозов, госпитальной части и т. п. И вот по настоянию Обручева, если корпус был предназначен оперировать за Дунаем, то офицер не имел права рассчитывать на продовольствие от страны ни одного батальона, ни одного эскадрона, как будто ему приходилось действовать в незаселенной пустыне. Обручев уверял, что за Дунаем ничего достать нельзя.

И однако, не корпус только войск, а вся наша многочисленная армия за Дунаем не только прошла по Болгарии, а оставалась и жила в ней в течение полугода, довольствуясь исключительно от страны.

Что касается стратегического таланта Обручева, то хотя ему приписывают успех боя под Авлиаром, но надо сознаться, что этот успех обусло- вился лишь непонятнейшей инертностью Мухтара-Паши: русская армия, растянутая до невозможности, обходит его несколько дней, он хорошо видит это с командующих высот и остается между тем на месте, не предпринимает даже попытки атаковать наши растянутые колонны. Поведение его, одним словом, было еще более непонятно, чем роль Куропаткина под Мукденом. В последнем случае были, по крайней мере, демонстрации японцев, да и колонны их не вполне были видны. Под Авлиаром же, благодаря расположению на высотах, все было для турок ясно до очевидности, и если диспозиция Обручева не повлекла за собою катастрофы, то единственно благодаря поведению Мухтара совершенно непонятному, необъяснимому.


XIV

Отношения с адмиралом и после поездки в Петербург оставались, однако, по-прежнему наружно холодными, деловыми.

Григорий Иванович особенной любезности не проявлял; в свою очередь и я ужасно боялся перешагнуть за ту грань, которая отделяет должное уважение к начальнику, пожилому притом человеку, от льстивости и низкопоклонства.

Тем не менее Григорий Иванович, семья которого жила на острове, на даче, когда я приезжал к нему по делам, оставлял меня обедать и завтракать, представил жене и познакомил с семьей, старшие представители которой — два крепких славных юноши — занимались опытами миниатюрного кораблестроения и спускания своих кораблей на воду. Холодной вежливостью отвечал также на любезность хозяйки — человека в высшей степени симпатичного. И только по расформировании обороны, резко изменил отношения, не сдерживая более той глубокой симпатии, которую вселила во мне семья Григория Ивановича, и той благодарности, которою был обязан хозяйке за ее радушное ко мне отношение.


350



Доверие ко мне Григория Ивановича росло с каждым днем.

Как любитель спорта всякого рода, я был хорошим гребцом, а как наездник на рысаках выработал в себе верный глаз и распоряжался поэтому своим вельботом как опытный моряк. Молодежь, по крайней мере, говорила, что любуется той точностью и быстротой, с которою мой вельбот приставал к борту адмиральского корабля.

Но пароходика своего мне адмирал все-таки не доверял до тех пор, пока я не попросил, в его же присутствии, вести пароход по карте в одну из совместных поездок. И только после этого, убедившись воочию, что читаю я морскую карту не хуже сухопутной и спокойно лавирую между означенными на карте подводными камнями, вовремя давая «право» или «лево руля» и правильно распоряжаясь машиной, решил, что для дальних поездок может давать мне пароход без малейшего риска.

Помню один эпизод, сильно меня взволновавший, даже испугавший.

Веду я свой, адмиральский пароходик, внимательно руководясь картой и вдруг, невдалеке от одного из проливов, образуемых укрепленными островами, к ужасу своему, влево от себя вижу подводный камень, на который совсем не рассчитывал. Немедленно командую: «стоп машина» — и осматриваюсь кругом. Как же это я мог сбиться с пути: по карте — тут камня не должно быть: значит запутался. Осматриваюсь кругом; ориентируюсь. Нет: шел верно и точка стояния именно вот здесь, а между тем — на карте этого подводного камня, ясно видного с парохода, на глубине какого-нибудь фута, — нет. Не доверяя себе, еще раз ориентируюсь и еще раз убеждаюсь, что не было с моей стороны ни малейшей ошибки, что камня на карте нет, что камень явился неприятным сюрпризом, о который я мог разбить с полного хода вверенный мне паровой катер. Карандашом, возможно точнее, обозначил этот камень и доложил Григорию Ивановичу. Тот сначала усомнился, но убедившись на месте, нанес на своей карте кармином не обозначенный камень.

Впоследствии еще два раза имел случай убедиться в неполноте имевшихся в распоряжении моряков, конечно, «секретнейших» карт, и Григорий Иванович обозначил на своей карте еще два камня, найденных мною во время почти ежедневных поездок по Свеаборгским шхерам.


XV

Мало-помалу дело обороны начало принимать более приличный вид. Особенно артиллерия.

Артиллеристы под руководством своего прекрасного, деятельного начальника все время вели себя превосходно, и здесь, между прочим, в пер


351



вый раз я убедился в той метаморфозе, которая произошла с мортирами. Еще так недавно меткость стрельбы из мортир была крайне проблематична. Здесь же, на опытах стрельбы по квадратам, оказалось, что огонь их по броненосцам может быть весьма и весьма действительным.

Явился даже некоторый досуг, который позволил обратить внимание на санитарную часть гарнизона.

Оказалось, что несмотря на здоровый чистый воздух, который представляют собою острова, со всех сторон окруженные озонированным морским воздухом — в гарнизоне развиты болезни легких.

Я потребовал, между прочим, сведения о том — сколько какой губернии людей в каждой роте и затем сколько какой губернии заболевало болезнями простудными и легких; оказалось, что наиболее слабыми в этом отношении являлись уроженцы западного края — Ломжинской и Сувал- кской губ. и наиболее стойкими, выносливыми — пермяки. Я предполагал впоследствии сделать об этом представление, чтобы комплектовать Свеаборгский гарнизон, именно, уроженцами восточных, приуральских губерний.

Предположение это я не выполнил, однако, потому что, заболев сам, решил выйти в отставку.

Сначала откладывал, а потом, к стыду своему сознаюсь, даже забыл это серьезное дело.

Работы все еще оставалось много, но давая осязаемые прекрасные результаты, она не только не тяготила, а была даже безусловно приятна.

При этом я принял за правило как можно реже прибегать к бумаге, да и трудно было заниматься многословным бумагомараньем в виду крайне ограниченных средств Штаба, состоявшего из двух только лиц — штабс- капитана Шеповаленкова и чиновника Соркина, людей в высшей степени добросовестных, усердных работников, но которым приходилось исполнять роль даже простых писарей, потому что писарей, мало-мальски сносных, в Штабе не было и взять их было неоткуда. К этим двум работникам я прикомандировал уже впоследствии, из строя, штабс-капитана артиллерии Михайлова, человека очень толкового.

Но главною причиною, побуждавшею меня возможно реже прибегать к перу и бумаге, являлась спешность работ (время было дорого более чем когда-нибудь) и, отчасти, врожденное отвращение, усиленное горьким опытом — к канцелярщине, к переписке и отпискам, которые, с виду опирающиеся якобы на закон, в сущности скрывают иногда за собою прямо- таки преступления по службе.

И дело от принятого мною способа сношений только выигрывало. В то время, к сожалению, о телефонах не было еще и речи и приходилось поступать так.


352


 

Посылаешь, например, к начальнику артиллерии генералу Колкунову записку в двух словах, а то и просто передаешь с посланным просьбу приехать. Тот хотя и генерал, видя, что его по пустякам никогда не беспокоят, бумагами ему не надоедают, приезжает ко мне, полковнику, немедленно. Извиняешься, что побеспокоил, и говоришь ему, что надо сделать то-то и то-то. Советуешься — как это сделать, выслушиваешь, иногда, возражения, соглашаешься иногда с ними, иногда опровергаешь, и в десять- пятнадцать минут дело оказывается окончательно обтолкованным, и человек уезжает от вас убежденный в резонности сделанного ему предложения и потребованной работы. А это, в свою очередь, в высшей степени отражается на исполнении.

Совсем другое дело — бумага.

Получается какое-нибудь предложение или предписание. Во-первых на написание его требуется довольно значительное время, чтобы оно представляло собою нечто обоснованное, а не взятое с ветру; во-вторых, и это главное, — получатель часто говорит с раздражением:

«Да что же это они там выдумывают в Штабе! Ведь этого же нельзя исполнить. Напишите отзыв».

Начинается отписка.

На отписку, иногда, просто из ложного самолюбия, поступают возражения и разъяснения. Снова отписка.

Снова разъяснения.

И «пойдет писать губерния»...

А время, дорогое время, не стоит, а идет себе да идет. А дело стоит, и разумные отношения нарушаются и часто обостряются в ущерб, конечно, делу.

Так же, как с начальником артиллерии, поступал я и с начальником дивизии, несмотря на то, что это был уже не генерал-майор, а генерал- лейтенант. И тот являлся немедленно, по первому приглашению, и перед тем я извинялся за беспокойство и, проявляя самую корректную вежливость, без тени заносчивости, не только не восстановил его против себя, но, напротив, увидел в нем вскоре большого своего сторонника.

Старика-коменданта, генерала от артиллерии, разумеется, не приглашал к себе, во-первых потому, что это был семидесятилетний человек, а во- вторых, и это главное — роль этого отжившего старца в обороне равнялась нулю, и только изредка, чисто из вежливости, ему сообщалось о той или другой принятой мере. Комендантом он был только номинальным.

Еще лучшие отношения установились между мною и чинами моего штаба, непосредственно мне подчиненными. Я заставлял их работать много, иногда даже по ночам, но, во-первых, они видели, что работают не по капризу моему, а для дела, дела горячего, во-вторых — ни разу, за 4 поч


353



ти месяца, они не слышали от меня не только грубого или дерзкого замечания, не видели ни одного нетерпеливого жеста, ни малейшего выражения досады. В высокой степени вспыльчивый, я поставил себе принципом еще в Академии сдерживать природную горячность в отношении лиц, которые не могли по своему положению на дерзость или грубость, хотя бы под маской остроумия, ответить мне тем же.

Замечу, кстати, что я никогда не понимал манеры начальников принимать доклад от подчиненного, не приглашая его садиться.

Продолжительный доклад стоя, мало того, что утомляет докладчика — а силы работника всегда следует беречь — представляет еще и то неудобство, что записывать замечания и делать поправки стоя очень трудно, особенно человеку высокого роста. И я постоянно сажал подле себя подчиненных, принимая их доклады, делая замечания и диктуя свои распоряжения. Дело от этого, несомненно только выигрывало, и подчиненные наградили меня за корректные к ним отношения таким сердечным прощаньем, которого никогда не забуду. Даже вдали, в Крыму, первые годы я постоянно получал от них поздравления и письма, на которые стал отвечать все реже и реже, не желая злоупотреблять их любезностью, чем вынудил наконец прекратить переписку, что не мешает мне сохранить об этих милых людях самую добрую память. И ведь, повторяю, я только не был груб, а работать заставлял много, подчас и очень много.

Лет двадцать спустя, по дороге в Стокгольм, я остановился на несколько часов в Гельсингфорсе и по старой памяти прошел в окружной штаб, начальником которого был мой ученик генерал Г лазов.

Вхожу, и в одном из первых встретивших меня лиц узнаю своего бывшего чиновника Ивана Ивановича Соркина. Я тотчас же узнал его и протянул свою руку. Он просто окаменел. Не мог сначала сказать ни слова, и только слезы радости, даже восторга, выдавали его волнение. Не знаю — жив ли он и прочтет ли когда эти строки, но если прочтет, пусть примет от меня большое, большое спасибо за эти слезы, которых не забуду, пока буду жив.

Нелады у меня были только с инженерами, т. е. собственно с начальником их, полковником Бенаром, и, сознаюсь, исключительно по моей вине.

Для меня не подлежало ни малейшему сомнению, что он вор и это возбуждало непобедимое чувство гадливости; быть может, однако, я справился бы даже и с этим чувством, если бы, набивая себе карман, Бенар держал крепость безукоризненно в боевом отношении, но исключительно заботясь о наживе, как я говорил, он не приготовил вовремя пороховых погребов; не подумал даже о составлении мало-мальски сносных планов островов, на которых были расположены укрепления; не подумал о блиндажах для войск, о блиндированных преддвериях, так сказать сенях к по


354



роховым погребам, о вспомогательных помещениях для снарядов, которые взрываются, обыкновенно, в толщах брустверов с их внутренней стороны — ни о чем, одним словом, кроме красивой отделки дерном покатостей, отчего укрепления представляли приятный для глаз зелененький вид.

Бессильный ответить мне какою-нибудь неприятностью, Бенар пробовал было мне делать шиканы в мелочах. Так, когда я именем адмирала потребовал от него представления планов крепости, он, после продолжительного промежутка, ответил, что планы эти составляют секрет и поэтому он не имеет права их представить.

Результатом этого явилась следующая нахлобучка, от имени, разумеется начальника обороны, черновик которой, писанный моею рукою, случайно сохранился среди моих бумаг:

«В ответ на рапорт Вашего Высокоблагородия, за № 1193, ставлю вам на вид, прежде всего, медленность, с какою вы отнеслись и относились ранее этого к приказаниям вашего начальника.

Предписание мое было послано вам 3 июля; 12 июля предложено поспешить представлением плана, а ответ ваш получен лишь 26 июля.

Если бы, таким же образом, шли все дела обороны, то успешность ее подготовки, конечно оказалась бы весьма сомнительной.

Помимо этой медленности вы не только не исполнили моего предписания, но приводите отговорки, нимало к делу не идущие, ибо от вас не требовалось секретного плана крепости, на котором, как вы упоминаете, нет „изображения последних работ и углов обстрела“, а требовался план с указаниями современного состояния крепостных верков и с обозначением углов обстрела.

Если вы считали себя не вправе „оставить“ такой план у начальника и ответственного распорядителя обороны, то вы обязаны были представить этот план, что и требовалось от вас предписанием за № 100.

Если у вас такого плана нет и вы затрудняетесь составить таковой, то это ни в каком случае не может служить хорошей рекомендацией инженера, строящего укрепления и не могущего дать ясного отчета о расположении и круге действий крепостных верков.

Неимение планов с горизонтальными сечениями, с рельефом местности, также является фактом не особенно поучительным, потому что только при этом условии расположение верков может быть вполне хорошо соображено и применено к местности.

Наконец, в случае недоразумения, в виду неясности для вас законоположения, вы обязаны были немедленно, телеграммою, просить разъяснений Главного Инженерного Управления и немедленно же донести мне об этом, а не давать уклончивого ответа на расстоянии трех верст, через 23 дня по получении предписания.


355



Ставя вам на вид все вышеизложенное, присовокупляю, что только предстоящее расформирование обороны Свеаборга побуждает меня не прибегать к более действительным мерам для напоминания вам ваших обязанностей и не давать дальнейшего хода этому делу».

Настоящий документ, характеризуя деятельность инженеров Свеа- боргской крепости и мое к ним отношение, интересен еще в том отношении, что он указывает, к какой проволочке и потере времени ведет переписка. Дело было так: я потребовал от Бенара планы; он, в виду жестокого к себе с моей стороны отношения, объявил, что планы эти составляют секрет и он выдать их мне не может. Тогда я послал ему предписание от лица начальника обороны и... пошла писать губерния. Предписание было послано 3 июля, а ответ получен только 26 июля, и это в трех верстах расстояния от штаба!


XVI

Вслед за заключением мира, 18 июля, последовало Высочайшее повеление об упразднении обороны Свеаборга, полученное нами 22 июля. Все распоряжения в указанном направлении были сделаны настолько быстро, что уже 9 августа 1878 года я пришел к адмиралу обороны с проектом последнего приказа «по войскам береговой и морской обороны Свеаборга».

Это был приказ № 5. № 1-й объявлял по войскам о вступлении адмирала в командование войсками береговой и морской обороны. Следовательно — за все время обороны, за 4 месяца, было отдано по войскам только три приказа, и я считаю, что по справедливости могу гордиться тем, что работали мы не письменными приказами, а показами и делом. И доказательством того, что дело действительно делалось, и что память о Свеаборге я оставил не дурную, служит следующее.

Через полгода после назначения графа Гейдена генерал-губернатором и командующим войсками в Финляндии, приезжает ко мне Григорий Иванович.

Приняв решение выйти в отставку, я не снимал еще мундира, без жалованья числился по Генеральному Штабу и, приехав из Ялты в Петербург, поместился в скромных меблированных комнатах.

«Я к вам по поручению от графа Гейдена, — говорит Григорий Иванович. — Он очень просил меня уговорит вас принять место начальника Штаба его Финляндского Округа. Вы оставили там по себе такую память, что он просил меня просто уговорить вас».

Сознаюсь, предложение графа Гейдена, основанное, конечно, на том следе, который остался в Гельсингфорсе, по удалении моем оттуда, на том


356



мнении, которое составили обо мне финляндские военнослужащие, доставило мне большое удоводьствие; да и самое предложение мне, молодому генерал-майору, состоявшему не у дел, занять ответственный пост, открывавший широкую военную карьеру, представляло много привлекательности. Льстило также и то обстоятельство, что предложение шло от графа Гейдена, но раз решившись покончить со службой, я устоял от соблазна и отвечал, что решил окончательно выйти в отставку и боюсь оказать графу, приняв его предложение, плохую услугу, потому что легкие мои вряд ли позволят мне безнаказанно переменить Ялту на суровый климат Финляндии.

Вскоре, едва дослужившись до возможности получить хотя самую скромную пенсию, я действительно вышел в отставку, потому что легкие мои еще не были в порядке, и хотя Ялта частью восстановила их, но считать себя вполне здоровым я далеко не мог.

Расчет был простой: стремиться к получению многих звезд и умереть, или совсем без звезд, жить в полной безвестности, но все-таки жить.

Когда я принес к адмиралу проект последнего, за № 5, приказа по обороне, в котором выражалась благодарность коменданту, начальнику дивизии, начальнику артиллерии и всем войскам, Григорий Иванович, одобрив приказ, говорит.

«А что же о себе-то вы забыли?»

Берет у меня черновик и прибавляет собственноручно, карандашом, следующее:

«Начальнику штаба обороны Генерального Штаба полковнику Вит- меру мне приятно объявить, что его обширные военные знания и усердные отношения к делу, были мне особенно полезны в новой моей должности».1

Сделав эту приписку, Григорий Иванович лично прочел приказ сначала и с удивлением говорит:

«Как же вы начальника инженеров-то забыли?»

    Я не забыл о нем, отвечаю, а не написал ему вашей благодарности намеренно.

«Ну вот! При прощаньи все должно быть забыто. Напишите».

    Конечно, все должно быть забыто. Забыты должны быть все проступки, но не преступления, а полковник Бенар — вор.

«Ну, вот! Вы человек слишком подозрительный, и потом, — хозяйственная часть — это не наше дело, это — нас не касается».

    Да, пожалуй, — отвечаю я, — и если бы инженерная часть была в таком же образцовом боевом порядке, как Свеаборгская артиллерия,


1 Эти дорогие для меня строки сохраняю, так же как и отзыв Григория Ивановича Военному министру на другой день после того, как я был неблагодарно очернен его начальником.


357



то, конечно, можно было бы нам не быть судьею отношения Бенара к казенной копейке. Мы не знаем, например — честный ли человек Кол- кунов (начальник артиллерии). Внутренно я убежден, что да, но, если бы я даже ошибался, мы имели полное основание благодарить его за превосходное состояние артиллерии в боевом отношении. А вы знаете, в каком состоянии застали мы инженерную работу крепости. Да и теперь эта часть, несмотря на все наши усилия, очень далека от совершенства. За что же вы будете благодарить Бенара? За то ли, что он вор, или за то, что, воруя, он имел в виду только свой карман, а не боевую подготовку крепости?

«Тем не менее, повторил адмирал, я хочу при прощаньи никого не обидеть. Напишите благодарность и ему».

    Ваше Высокопревосходительство, — отвечаю я, вам лучше, чем кому-нибудь известно, что комендант решительно ничего не делал, да за старостью и не мог ничего сделать и, тем не менее, я написал ему благодарность в самых теплых выражениях, назвав его в приказе главным вашим сотрудником. Генерал-лейтенант Янковский также деятельности не проявлял и только доставлял хлопоты по вызволению его от посягательств кредиторов. И благодарность ему, тем не менее, написана. По совести — благодарность заслужил несомненно один только генерал Колкунов, и между тем и комендант, и начальник дивизии в приказе не забыты. Что же касается инженеров, то они заслуживают не благодарности, а уголовного преследования. Позволяя себе противоречить вам, я оберегаю ваше имя.

Но адмирал, конечно по доброте своей, в первый раз высказал непривычное для меня упорство, которого я никогда не замечал за ним ранее.

Не было случая, когда бы он не соглашался со мною. Раз только не хотел отпустить меня на три дня в Петербург, когда мне это было необходимо по делам. Но там это объяснялось даже лестным для меня нежеланием остаться без советника, и тем не менее, узнав, что мною руководила не прихоть, не желание прокатиться в Петербург, — он уступил, хотя и с явным неудовольствием. В данном же случае, как ни убеждал я, он оставался при своем мнении. Наконец, видя, что я не берусь за перо, чтобы исполнить его приказание, он сам взял карандаш и на клочке бумаги написал хотя краткую, но все же благодарность начальнику инженеров крепости.

«Не хотите написать сами, — вот возьмите и прикажите переписать», сказал он, подавая мне бумажку.

Я остался сидеть, хотя аудиенция казалась конченной. Сидел и молчал, искренно огорченный, с недовольным видом.

«Что ж вы молчите?» — говорит адмирал.

    Григорий Иванович, — делаю я последнее усилие. — Ведь ваша благодарность будет противоречить только что данной нахлобучке Бена- ру, когда он осмелился не исполнить вашего предписания — нахлобучке,


358



далеко не лестной в смысле деятельности его вообще. Я оберегаю ваше имя, Григорий Иванович. Они — воры, и воры настолько наглые, беззастенчивые, что наверное попадутся, и попадутся скоро. Ведь я решительно не имею ничего лично против Бенара; признаю даже, что он несомненно умный человек, что, впрочем, делает его для меня особенно противным; но я не хочу, чтобы когда он будет фигурировать в качестве подсудимого, как проворовавшееся должностное лицо, — я не хочу, чтобы он и его защитники указывали, что адмирал Бутаков отдал ему благодарность за прекрасное состояние заведываемой им крепости. По моему глубокому убеждению им не миновать суда, и я оберегаю ваше имя, Григорий Иванович, поэтому и позволяю себе противоречить вам.

Он задумался, долго молча, попыхивал своей сигарой, — я, также молча, сидел против него.

«Какой вы упрямый человек, — произнес, наконец, адмирал. — Я не знал, что вы такой настойчивый. Извольте, я сделаю по-вашему, но знайте, что мне это очень и очень неприятно», — и он разорвал написанную собственноручно благодарность инженерам.

Я посмотрел на часы. Оказалось, что мы проспорили более часа.

— Еще раз повторяю, что я оберегаю ваше имя, — закончил я, вставая немедленно и принимая руку начальника едва поданную мне в крайне недовольным, притом, видом.

На другой день, однако, вероятно одумавшись и видя, что упорство мое не имеет никакого личного характера, а служит лишь проявлением самого искреннего к нему отношения, Адмирал встретил меня как обыкновенно, с установившеюся уже между нами дружбой и подписал приказ, сделав лишь небольшое редакционное изменение, касавшееся конца выражения благодарности моей особе. При этом деликатность в отношении своего начальника штаба Григорий Иванович довел до того, что, в сохранившемся у меня черновике приказа было написано моей рукой: «по заключении всех дел Штаба предписываю полковнику Витмеру всю переписку и т. д.» Рукой же Адмирала слово: «предписываю» зачеркнуто и, вместо него, надписано: «предлагаю».

Вот этот приказ, краткий, как все письменное, выходившее из Штаба обороны Свеаборга:

ПРИКАЗ

по войскам береговой и морской обороны Свеаборга Гельсингфорс 10 августа 1878 г. № 5

(Высочайшим) повелением от 18 июля, временное управление, сформированное в видах ожидавшейся войны, для обороны Свеаборга, упразднено.


359



С сожалением, оставляя войска обороны Свеаборга, прошу принять мою душевную признательность Коменданта крепости Генерал- от-Артиллерии Алопеуса, бывшего главным моим сотрудником по подготовке Свеаборга к обороне.

Изъявляю искреннюю мою благодарность: начальнику крепостной пехотной дивизии генерал-лейтенанту Янковскому за труды его по образованию и подготовке пехоты и начальнику артиллерии крепости генерал-майору Колкунову за отличное во всех отношениях состояние, как артиллеристов, так и материальной части крепостной артиллерии. Благодарю гг. баталионных Командиров и всех гг. штаб и обер-офицеров за усердное и добросовестное отношение к службе.

Солдатам объявляю мое сердечное спасибо.

Начальнику Штаба обороны Генерального Штаба Полковнику Витмеру мне приятно объявить, что его обширные военные знания и усердные отношения к своему делу были мне особенно полезны в той новой деятельности, которую угодно было возложить на меня

ГОСУДАРЮ ИМПЕРАТОРУ.

По заключении всех дел Штаба предлагаю полковнику Витмеру передать всю переписку в Штаб Финляндского военного округа.

Генерал-адъютант Бутаков.

Так хищники и не получили благодарности от незлобивого, бесконечно доброго, но честнейшего и благороднейшего адмирала, и я говорю об этом с гордостью, потому что через три года возник грандиозный процесс о воровстве свеаборгских инженеров. Все они понесли должную кару и на процессе, как мне передавали, было обращено внимание на то, что инженеры не получили благодарности человека, пользовавшегося такою незыблемой репутацией, как адмирал Бутаков.

К сожалению, он не дожил до этого процесса, и не дожил всего нескольких месяцев.

Последний раз я видел его месяца за четыре до кончины. Поселившись в Ялте, когда легкие мои внушали самые серьезные опасения, я не мог, однако, обойтись без Петербурга, без тех приятельских отношений, которые установились с юности за двадцать с лишком лет. Как ни хороша была Ялта, а все тянуло к туманному, тусклому Петербургу. Но первые поездки не проходили безнаказанно: после радостного оживления и подъема, которые с приезда овладевали мною, благодаря привычной жизни и приятельским отношениям, наступало недомогание, температура подымалась, кашель возобновлялся. Приходилось снова думать о Ялте и спешить туда — к теплу, к солнышку.


360



И вот, в одно из таких недомоганий, когда уже решил ехать обратно в Ялту, приезжает ко мне Григорий Иванович.

Он был к тому времени назначен Членом Г осу дарственного Совета.

Радостно принимаю его и извиняюсь, что не буду в состоянии за болезнью приехать проститься с ним и с его семьей.

«Очень сожалею», — говорит он.

Посидели мы, заговорили, между прочим, о его новом назначении и связанных с ним обязанностях, он и говорит:

«Кстати, у кого вы заказывали ваш портфель, я всегда им любовался, а мой такой потрепанный, что просто совестно ходить с ним в Государственный Совет. У всех портфели приличные, а у меня Бог знает что такое».

Я, действительно, уезжая в Свеаборг и предвидя, что придется иметь дело с секретными бумагами и планами, заехал к Мальму и купил у него простой, но необычайно прочный и не дешевый портфель, свиной кожи, с секретным замком, которым Григорий Иванович всегда любовался. Я отвечал, что с величайшим удовольствием предложил бы ему этот портфель, хотя на нем и вытиснена моя фамилия, но что портфель этот в Ялте.

«Да нет, Господь с вами — отвечает Адмирал — ваш портфель не нужен, а я хочу заказать себе точно такой».

Это было последним нашим свиданьем. Могла ли мне прийти тогда в голову мысль, что — больной, кашляющий, я переживу больше чем на тридцать лет этого полного сил, крепкого человека, здоровье которого казалось незыблемым, человека столь мне дорогого, дорогого до сей минуты?


XVII

Еще до последнего приказа, в котором Г ригорий Иванович сделал такой краткий, но вместе лестный обо мне отзыв, в течение трех месяцев, он два раза делал представления о производстве меня в генерал-майоры, и раз о награждении орденом Владимира 3 степени.

К большому моему сожалению, небрежность моя в отношении хранения интересных документов доходит до того, что у меня не сохранилось даже черновиков подаваемых мною записок, из которых последнюю нельзя восстановить даже по архивам, потому что по совету Григория Ивановича она не была подана, как могущая повредить мне. Тем не менее, я нашел в папке с бумагами, касающимися Свеаборга, несколько дорогих для меня клочков, написанных собственноручно Григорием Ивановичем.

Так, один говорит:

«Отлично-ревностная служба полковника Витмера, при обширных военных знаниях его, принесла несомненно большую пользу делу приготов


361



ления к обороне Свеаборгских позиций, почему прошу о награде его производством в следующий чин. Позволяю себе надеяться, что эта просьба моя будет уважена еще и в тех видах, что он один из самых...» рукопись на этом прерывается.

Одновременно, вероятно, с этим представлением, было написано письмо адмирала начальнику Главного Штаба графу Гейдену. Вот его черновик, писанный рукою Григория Ивановича:

«Милостивый государь, граф Федор Логинович.

Избранный вами в начальника Штаба моего, полковник Витмер, вполне оправдал ваш выбор.

Сделав вместе с ним через Командующего войсками в Финляндии, представление его о производстве его в следующий чин, позволяю себе, в дополнение к сказанному о нем в этом представлении, указать благосклонному вниманию Вашего Сиятельства еще то обстоятельство, что несравненно удобнее выполнять обязанности начальника Штаба обороны, находясь в чине генерала, нежели полковника.

Прошу, Ваше Сиятельство, принять уверение в искренном почтении и совершенной преданности».

Приводя столь лестные отзывы о моей деятельности дорогого для меня человека, спешу оговориться, что если я действительно выказал в деле величайшую энергию и «усердие» (по выражению адмирала), если считал себя компетентным во всех вопросах тактики и стратегии, а в отношении последней — считаю себя компетентным и до сих пор, то в деле крепостном имел полное основание признавать свои сведения крайне ограниченными.

Поэтому, мне просто было несколько стыдно читать мнение Адмирала о моих якобы «обширных» сведениях. И я считал долгом совести не раз заявлять об этом прямому и правдивому адмиралу, на что получал такой ответ:

«Все в мире относительно, и вещи познаются по сравнению. И вот, когда я сравниваю ваши сведения, крепостном деле со сведениями инженеров, то не могу не признать Ваши познания и в крепостном деле обширными».

— Но, возражал я, все-таки никаких особенных познаний я не проявил. Проявил только здравый смысл и правильный взгляд на вещи крайне простые по существу. Так, например, какие познания нужны для того, чтобы понимать, что пороховой погреб не должен подвергаться прицельным выстрелам противника, как это было на острове Куксгольме? Или — что нельзя оставлять батареи дальнего боя с пологими эскарпами, без рвов и без прикрытого пути? Или — что пороховые погреба нельзя оставлять без блиндированных сеней? Или,, что игрушечные мерлоны,, составляют


362



лишь декорацию не только бесполезную, но вредную? Ведь все это истины до такой степени очевидные и простые, что для уразумения их не только обширных сведений, но и никаких не требуется; требуется только здравый смысл.

«Однако инженеры, специалисты дела, — настаивал Григорий Иванович, — ни этих простых, как Вы говорите, сведений, ни здравого смысла не проявили. Поэтому я считаю, что не преувеличиваю, отдавая должную дань этим познаниям в военном деле. Не говорю же ведь я, что вы понимаете что-нибудь в деле морском, хотя Вы и управляетесь хорошо с вашим вельботом».

    Еще бы, — возражаю я, — я вот не могу даже понять — как это вы, смотря в бинокль на издали проходящее судно и по каким-то неуловимым для меня признакам, немедленно определяете — какое это судно, а если судно боевое — безошибочно его называете.

«А я вот, — улыбается редкой улыбкой адмирал, — не могу понять — как вы по первому взгляду отличаете лошадей, какой она породы или — новую ли мне подали лошадь, или ту, на которой ездил накануне. По- моему, гнедые лошади все одинаковые, так же, как и черные».

    Вороные — заставляет меня, также с улыбкой, поправить мое кавалерийское сердце.

«Ну, пусть будут вороные», — соглашается адмирал, но преувеличенного мнения о моих знаниях все-таки изменять не желает.

Записка, поданная мною адмиралу, и представленная им при слишком лестном отзыве, как «замечательная» Военному Министру, представляла собою замечательность лишь в том отношении, что написана была через десять дней после первого знакомства с Свеаборгом.

Естественно, что более близкое знакомство расширило несравненно более взгляды мои как на защиту Свеаборга с Гельсингфорским рейдом, так и на оборону Финляндии вообще. Результатом этого явилась новая записка, уже совершенно обстоятельная и обширная, в сравнении с первой, и я представил ее на просмотр Григорию Ивановичу.

«Знаете что, — говорил на другой день этот святой, добросовестный человек — в полном смысле слова «рыцарь без страха», что он доказал на своем знаменитом «Владимире», и без малейшей тени «упрека». — Я не привык пользоваться чужим трудом, а Ваша записка представляет труд настолько солидный и ценный, что представлять его иначе, как от вашего имени, я считал бы недобросовестным, а вам также не советую подавать ее теперь. Записка представляет собою такую беспощадную критику постановки нашего военного дела в Финляндии, что несомненно, возбудит против вас многих и вы наживете многих и сильных врагов, не исключая даже Военного Министра, потому что вы критикуете, например, форми


363



рование крепостных дивизий, особенно в береговых крепостях, против которых неприятель может появиться через несколько дней после объявления войны. Не говорю уже об инженерах и о графе Тотлебене. Он будет положительно взбешен, а он человек сильный. Вас и то уже из-за неприятностей с Самсоновым, обошли при производстве в генералы. Смотрите, опять обойдут. Мой совет — записки не представляйте ни в каком случае; подержите у себя до более благоприятного времени».

Относясь с величайшим уважением к мнениям и советам адмирала, не только как начальника, но и как человека в высокой степени мною уважаемого, я последовал его совету, а потом уехал в Ялту, сначала откладывал представление записки, а потом даже забыл о ней.


XVIII

Заканчивая свои воспоминания о Григории Ивановиче Бутакове, считаю нужным добавить, что он, угрюмый на первый взгляд, был вместе с тем вполне светским человеком, и я глазам своим не верил и любовался на своего адмирала, когда он вел светский изящный разговор с супругой графа Адлерберга, прирожденной аристократкой немецкого происхождения, если не ошибаюсь, даже родственницей старого германского императора.

И вместе с тем это был настоящий флотоводец.

Моряки говорили мне, что он создал тактику броненосцев, тогда составлявших еще новинку, после зарождения их в Американскую междоусобную войну. Теперь эта тактика, без сомнения, устарела, но тогда говорили, что сочинение Григория Ивановича было переведено на все иностранные языки.

И это было не единственным трудом его пера. У меня, по крайней мере, хранится данное мне на память сочинение «Шлюпочная сигнальная книжка» с собственноручной надписью: «в память совместного служения 9 августа 1878 года».

Трудно сказать, каким бы флотоводцем показал себя адмирал Бутаков, если бы пришлось ему вести наш флот против неприятеля, но как капитан корабля, он получил блестящую репутацию, командуя в Севастопольскую войну «Владимиром», благодаря своему капитану получившему громкую известность.

А как организатор и руководитель флота, для боевой его подготовки, Григорий Иванович считался моряками человеком, стоящим неизмеримо выше всех остальных адмиралов. И между тем этот человек в полном расцвете сил и здоровья благодаря своему гражданскому мужеству и не-


364



преклонному благородству, был удален на почетный покой в Государствен- ный Совет!

Заговорив о флотоводстве, считаю не лишним привести рассказанный мне Григорием Ивановичем эпизод, касающийся крупного человека, на долю которого выпала несчастная обязанность вести наш флот с величайшими затруднениями вокруг мыса Доброй Надежды, убежденного при том, по свидетельству Семенова, что надежда на успех являлась более чем сомнительною.

Я говорю о Зиновии Петровиче Рожественском, сумевшем с полным достоинством держать себя в несчастьи и с классическим благородством принимавшим вину и других на себя не в пример тем ничтожествам, которые, обладая бесспорной блестящей личной храбростью, но не имея мужества ни гражданского, ни как руководителя войсковых масс — в многотомных сочинениях стараются свалить вину свою на других и держать себя не скромно, как подобает в несчастьи, а с кичливым самодовольством, вряд ли приличным даже победителю.

Вот этот эпизод, хорошо мною запомненный. Это было в начале мая 1878 года, во время нашего совместного приезда с Григорием Ивановичем в Петербург по вышеупомянутому мною поводу.

    Приходит ко мне вчера, — рассказывает Григорий Иванович, — один из служивших со мною офицеров, бравый моряк, лейтенант Роже- ственский. Приходит страшно взволнованный и говорит, что пришел ко мне за советом. В чем дело? спрашиваю.

«Вы знаете, — говорит, — что я был старшим офицером на «Весте» и мне дали за якобы нашу победу над турецким броненосцем георгиевский крест».1

     Ну так в чем же дело? — повторяю свой вопрос.

«Да какая же это была победа! Это было просто позорное бегство, и Георгиевский крест просто жжет меня», — говорит в величайшем нервном возбуждении, со слезами на глазах, Рожественский.

    Отчего ж позорное, — возражаю я. Ведь вам ничего же иного и не оставалось делать. Силы ведь были на равны, не могли же вы — простой пароход, да еще не Бог знает каких морских качеств, — бороться с броненосцем.

«Да, пожалуй, — отвечает Рожественский, — но если бы мы, несмотря на это, вступили с броненосцем в бой и погибли, то это действительно было бы подвигом, а ведь мы, как только сообразили, что неприятельское судно — броненосец, сейчас же обратились в бегство, в позорное бегство. Повторяю, меня жжет Георгий. Научите меня, посоветуйте, что делать».


1 Бой парохода «Веста» под командою капитан-лейтенанта Баранова с турецким броненосцем «Фетхи-Буленд», 11-го июля 1877 года.


365



Видя его крайнее возбуждение и слезы на глазах, я говорю, что ему остается службой своей заслужить этот Георгий, данный ему преждевременно. Привожу в пример самого себя, — продолжает Григорий Иванович. — Вот видите, говорю, Георгия на моей груди. Я, по совести, должен сознаться, что дело, за которое мне дали его, было не выдающееся, и Георгия я не заслужил, а за то, потом, три дела, за которые награда Георгиевским крестом была бы вполне заслуженной, не дали мне ни малейшей награды, поэтому я считаю, что Георгиевский крест могу носить как вполне заслуженный, хотя не за то дело, за которое его получил. Так рекомендую и вам поступить в дальнейшей вашей службе. В деле же «Весты», повторяю, нет ничего позорного. Уходить от неуязвимого для вас броненосца являлось делом неизбежной необходимости. Едва его успел успокоить, — закончил Григорий Иванович, — да и то не знаю — успел ли. Ужасно нервный человек, а бравый и очень хороший моряк, — закончил Григорий Иванович.

Рассказанным эпизодом считаю возможным закончить свои воспоминания о незабвенном для меня, да и для огромного большинства моряков — Григории Ивановиче Бутакове. Он умер внезапно, пораженный ударом, умер, хотя сданный в архив, но как моряк — на воде, не во главе броненосцев, однако, тактику которых создал, а переезжая на скромном ялике через Неву.

После всего вышесказанного говорить о том впечатлении, которое произвела на меня кончина Григория Ивановича Бутакова, в полном смысле слова, «рыцаря без страха и упрека», считаю излишним.

Скажу только, что он пользовался всегда завидным здоровьем и при крепком сложении и умеренности во всем, обещал, кажется, достигнуть самого преклонного возраста.

Впечатление от внезапной кончины усиливалось от этого еще более.

Оставляя, однако, в стороне личные чувства и относясь к покойному вполне объективно, считаю себя вправе сказать, что физически адмирал Григорий Иванович Бутаков умер, перешел в лучший мир, отошел от любимого дорогого ему флота; но память о нем живет и долго не перестанет жить между нашими бравыми моряками, и благородный образ его, как гармоническое сочетание обширного ума, знаний, гуманности и самой высокой честности в самом широком значении этого слова, да послужит девизом на долгие времена всем чинам нашего героического флота и не только флота, а всем сынам нашего дорогого отечества.


Морской сборник. 1914. Май. С. 20 — 57. Июнь 1—33.